Все разделы сайта DANILIDI.RU



Долой Старшего Брата


Джордж Оруэлл. Роман 1984

Глава I

Был холодный, ясный апрельский день, и часы пробили тринадцать. Уткнув подбородок в грудь, чтобы спастись от злого ветра, Уинстон Смит торопливо шмыгнул за стеклянную дверь жилого дома "Победа", новсе-таки впустил за собой вихрь зернистой пыли. В вестибюле пахло вареной капустой и старыми половиками. Против входа на стене висел цветной плакат, слишком большой для помещения.

На плакате было изображено громадное, больше метра в ширину, лицо: лицо человека лет сорока пяти, с густыми черными усами, грубое, но по-мужски привлекательное. Уинстон направился к лестнице. К лифту не стоило и подходить. Он даже в лучшие времена редко работал, а теперь в дневное время электричество вообще отключали.

Действовал режим экономии - готовились к Неделе ненависти. Уинстону предстояло одолетьсемь маршей; ему шел сороковой год, над щиколоткой у него была варикозная язва: он поднимался медленно и несколько раз останавливалсяпередохнуть. На каждой площадке со стены глядело все то же лицо.

Портрет был выполнен так, что, куда бы ты ни стал, глаза тебя неотпускали. СТАРШИЙ БРАТ СМОТРИТ НА ТЕБЯ - гласила подпись. В квартире сочный голос что-то говорил о производстве чугуна, зачитывал цифры.

Голос шел из заделанной в правую стену продолговатойметаллической пластины, похожей на мутное зеркало. Уинстон повернул ручку, голос ослаб, но речь по-прежнему звучала внятно. Аппарат этот (он назывался телекран) притушить было можно, полностью же выключить нельзя. Уинстон отошел к окну; невысокий, тщедушный человек, онказался еще более щуплым в синем форменном комбинезоне партийца.

Волосы у него были совсем светлые, а румяное лицо шелушилось отскверного мыла, тупых лезвий и холода только что кончившейся зимы. Мир снаружи, за закрытыми окнами, дышал холодом. Ветер закручивал спиралями пыль и обрывки бумаги: и хотя светило солнце, а небо былорезко-голубым, все в городе выглядело бесцветным-кроме расклеенных повсюду плакатов.

С каждого заметного угла смотрело лицо черноусого. Сдома напротив тоже. СТАРШИЙ БРАТ СМОТРИТ НА ТЕБЯ - говорила подпись, итемные глаза глядели в глаза Уинстону. Внизу, над тротуаром трепалсяна ветру плакат с оторванным углом, то пряча, то открывая единственноеслово: АНГСОЦ. Вдалеке между крышами скользнул вертолет, завис на мгновение, как трупная муха, и по кривой унесся прочь.

Это полицейский патруль заглядывал людям в окна. Но патрули в счет не шли. В счет шла толькополиция мыслей. За спиной Уинстона голос из телекрана все еще болтал о выплавке чугуна и перевыполнении девятого трехлетнего плана.

Телекран работална прием и на передачу. Он ловил каждое слово, если его произносили неслишком тихим шепотом; мало того: покуда Уинстон оставался в полезрения мутной пластины, он был не только слышен, но и виден. Конечно,никто не знал, наблюдают за ним в данную минуту или нет. Часто ли и покакому расписанию подключается к твоему кабелю полиция мыслей, об этом можно было только гадать.

Не исключено. что следили за каждым - икруглые сутки. Во всяком случае, подключиться могли когда угодно.Приходилось жить - и ты жил, по привычке, которая превратилась винстинкт, - с сознанием того, что каждое твое слово подслушивают икаждое твое движение, пока не погас свет, наблюдают. Уинстон держался к телекрану спиной. Так безопаснее: хотя - он знал это - спина тоже выдает.

В километре от его окна громоздилось надчумазым городом белое здание министерства правды - место его службы. Вот он, со смутным отвращением подумал Уинстон, вот он, Лондон, главный город Взлетной полосы, третьей по населению провинции государства Океания.

Он обратился к детству - попытался вспомнить, всегда ли был таким Лондон, всегда ли тянулись вдаль эти вереницыобветшалых домов девятнадцатого века, подпертых бревнами, сзалатанными картоном окнами, лоскутными крышами, пьяными стенками палисадников? И эти прогалины от бомбежек, где вилась алебастроваяпыль и кипрей карабкался по грудам обломков; и большие пустыри, где бомбы расчистили место для целой грибной семьи убогих дощатых хибарок,похожих на курятники?

Но - без толку, вспомнить он не мог: ничего неосталось от детства, кроме отрывочных ярко освещенных сцен, лишенныхфона и чаще всего невразумительных. Министерство правды - на новоязе Миниправ - разительно отличалосьот всего, что лежало вокруг.

Это исполинское пирамидальное здание,сияющее белым бетоном, вздымалось, уступ за уступом, натрехсотметровую высоту. Из своего окна Уинстон мог прочесть на беломфасаде написанные элегантным шрифтом три партийных лозунга:

ВОИНА ЭТО МИР

СВОБОДА ЭТО РАБСТВО

НЕЗНАНИЕ - СИЛА

По слухам, министерство правды заключало в себе три тысячи кабинетов над поверхностью земли и соответствующую корневую систему внедрах. В разных концах Лондона стояли лишь три еще здания подобноговида и размеров. Они настолько возвышались над городом, что с крыши жилого дома "Победа" можно было видеть все четыре разом.

В них помещались четыре министерства, весь государственный аппарат: министерство правды, ведавшее информацией, образованием, досугом иискусствами: министерство мира, ведавшее войной; министерство любви,ведавшее охраной порядка, и министерство изобилия, отвечавшее заэкономику. На новоязе: Миниправ, Минимир, Минилюб и Минизо. Министерство любви внушало страх. В здании отсутствовали окна.Уинстон ни разу не переступал его порога, ни разу не подходил к немуближе чем на полкилометра. Попасть туда можно было только поофициальному делу, да и то преодолев целый лабиринт колючей проволоки,стальных дверей и замаскированных пулеметных гнезд.

Даже на улицах,ведущих к внешнему кольцу ограждений, патрулировали охранники в чернойформе, с лицами горилл, вооруженные суставчатыми дубинками Уинстон резко повернулся. Он придал лицу выражение спокойногооптимизма - наиболее уместное перед телекраном. Он прошел в другой конец комнаты, к крохотной кухоньке. Покинув в этот час министерство,он пожертвовал обедом в столовой, а дома никакой еды не было - кромеломтя черного хлеба, который надо было поберечь до завтрашнего утра.Он взял с полки бутылку бесцветной жидкости с простой белой этикеткой"Джин Победа".

Запах у джина был противный, маслянистый, как укитайской рисовой водки. Уинстон налил почти полную чашку, собрался сдухом и проглотил, как лекарство. Лицо у него сразу покраснело, а из глаз дотекли слезы. Напиток был похож на азотную кислоту; мало того: после глотка ощущение было такое,будто тебя огрели по спине резиновой дубинкой. Но вскоре жжение в желудке утихло, а мир стал выглядеть веселее.

Он вытянул сигарету измятой пачки с надписью "Сигареты Победа", по рассеянности держа ее вертикально - в результате весь табак из сигареты высыпался на пол. Со следующей Уинстон обошелся аккуратнее. Он вернулся в комнату и сел застолик слева от телекрана. Из ящика стола он вынул ручку, пузырек с чернилами и толстую книгу для записей с красным корешком и переплетом под мрамор.

По неизвестной причине телекран в комнате был установлен не так,как принято. Он помещался не в торцовой стене, откуда мог быобозревать всю комнату, а в длинной, напротив окна. Сбоку от него быланеглубокая ниша, предназначенная, вероятно, для книжных полок, - там исидел сейчас Уинстон. Сев в ней поглубже, он оказывался недосягаемымдля телекрана, вернее невидимым. Подслушивать его, конечно, могли, нонаблюдать, пока он сидел там,- нет. Эта несколько необычная планировкакомнаты, возможно, и натолкнула его на мысль заняться тем, чем оннамерен был сейчас заняться. Но кроме того, натолкнула книга в мраморном переплете. Книга была удивительно красива.

Гладкая кремовая бумага чуть пожелтела отстарости - такой бумаги не выпускали уже лет сорок, а то и больше.Уинстон подозревал, что книга еще древнее. Он приметил ее на витринестарьевщика в трущобном районе (где именно, он уже забыл) и загорелсяжеланием купить. Членам партии не полагалось ходить в обыкновенные магазины (это называлось "приобретать товары на свободном рынке"), нозапретом часто пренебрегали: множество вещей, таких, как шнурки и бритвенные лезвия, раздобыть иным способом было невозможно. Уинстон быстро оглянулся по сторонам, нырнул в лавку и купил книгу за два доллара пятьдесят. Зачем - он сам еще не знал.

Он воровато принес еедомой в портфеле. Даже пустая, она компрометировала владельца. Намеревался же он теперь - начать дневник. Это не былопротивозаконным поступком (противозаконного вообще ничего несуществовало, поскольку не существовало больше самих законов), но если дневник обнаружат, Уинстона ожидает смерть или, в лучшем случае, двадцать пять лет каторжного лагеря. Уинстон вставил в ручку перо и облизнул, чтобы снять смазку.

Ручка была архаическим инструментом, ими даже расписывались редко, и Уинстон раздобыл свою тайком и не без труда: эта красивая кремовая бумага, казалось ему, заслуживает того,чтобы по ней писали настоящими чернилами, а не корябали чернильным карандашом. Вообще-то он не привык писать рукой. Кроме самых короткихзаметок, он все диктовал в речепис. Но тут диктовка, понятно, негодилась. Он обмакнул перо и замешкался. У него схватило живот.Коснуться пером бумаги - бесповоротный шаг. Мелкими корявыми буквамион вывел: 4 апреля 1984 года И откинулся. Им овладело чувство полной беспомощности. Прежде всего он не знал, правда ли, что год - 1984-й.

Около этого - несомненно: он был почти уверен, что ему тридцать девять лет, ародился он в 1944-м или сорок пятом; но теперь невозможно установитьникакую дату точнее чем с ошибкой в год или два. А для кого, вдруг озадачился он, пишется этот дневник? Длябудущего, для тех, кто еще не родился. Мысль его покружила надсомнительной датой, записанной на листе, и вдруг наткнулась нановоязовское слово двоемыслие. И впервые ему стал виден весь масштаб его затеи.

С будущим как общаться? Это по самой сути невозможно. Либо завтра будет похоже на сегодня и тогда не станет его слушать, либо онобудет другим, и невзгоды Уинстона ничего ему не скажут. Уинстон сидел, бессмысленно уставясь на бумагу. Из телекранаударила резкая военная музыка. Любопытно: он не только потерялспособность выражать свои мысли, но даже забыл, что ему хотелосьсказать. Сколько недель готовился он к этой минуте, и ему даже вголову не пришло, что потребуется тут не одна храбрость. Толькозаписать - чего проще? Перенести на бумагу нескончаемый тревожныймонолог, который звучит у него в голове годы, годы. И вот даже этот монолог иссяк. А язва над щиколоткой зудела невыносимо.

Он боялсяпочесать ногу - от этого всегда начиналось воспаление. Секунды капали.Только белизна бумаги, да зуд над щиколоткой, да гремучая музыка, далегкий хмель в голове - вот и все, что воспринимали сейчас егочувства. И вдруг он начал писать -- просто от паники, очень смутно сознавая, что идет из-под пера. Бисерные, но по-детски корявые строкиползли то вверх, то вниз по листу, теряя сперва заглавные буквы, апотом и точки. 4 апреля 1984 года. Вчера в кино. Сплошь военные фильмы. Один очень хороший: где-то и Средиземном море бомбят судно с беженцами.

Публику забавляют кадры, где пробует уплыть громадный толстенный мужчина, а его преследует вертолет. Сперва мы видим как он по-дельфиньи бултыхается в воде, потом видим его с вертолета через прицел потом он весь продырявлен и море вокруг него розовое и сразу тонет словно через дыры набрал воды. Когда он пошел на дно, зрители загоготали. Потом шлюпка, полная детей и над ней вьется вертолет, там на носу сидела женщина средних лет похожая на еврейку а на руках у нее мальчик лет трех. Мальчик кричит от страха и прячет голову у нее на груди как будто хочет в нее ввинтиться а она его успокаивает и прикрывает руками хотя сама посинела от страха.

Все время старается закрыть его руками получше, как будто может заслонить от пуль. потом вертолет сбросил на них 20-килограммовую бомбу ужасный взрыв и лодка разлетелась в щепки, потом замечательный кадр детская рука летит вверх, вверх Прямо в небо наверно ее снимали из стеклянного носа вертолета и в партийных рядах громко аплодировали но там где сидели пролы какая-то женщина подняла скандал и крик что этого нельзя показывать при детях куда это годится куда это годится при детях и скандалила пока полицейские не вывели не вывели ее вряд ли ей что-нибудь сделают мало ли что говорят пролы типичная проловская реакция на это никто не обращает... Уинстон перестал писать, отчасти из-за того, что у него свело руку.

Он сам не понимал, почему выплеснул на бумагу этот вздор. Нолюбопытно, что, пока он водил пером, в памяти у него отстоялось совсемдругое происшествие, да так. что хоть сейчас записывай. Ему сталопонятно, что из-за этого происшествия он и решил вдруг пойти домой иначать дневник сегодня. Случилось оно утром в министерстве - если отакой туманности можно сказать "случилась". Время приближалось к одиннадцати ноль-ноль, и в отделедокументации, где работал Уинстон, сотрудники выносили стулья из кабини расставляли в середине холла перед большим телекраном - собиралисьна двухминутку ненависти. Уинстон приготовился занять свое место всредних рядах, и тут неожиданно появились еще двое: лица знакомые, но разговаривать с ними ему не приходилось.

Девицу он часто встречал вкоридорах. Как ее зовут, он не знал, зная только, что она работает вотделе литературы. Судя по тому, что иногда он видел ее с гаечнымключом и маслеными руками, она обслуживала одну из машин для сочинения романов. Она была веснушчатая, с густыми темными волосами, лет двадцати семи; держалась самоуверенно, двигалась по-спортивному стремительно. Узкий алый кушак - эмблема Молодежного антиполовогосоюза, - туго обернутый несколько раз вокруг талии комбинезона,подчеркивал крутые бедра. Уинстон с первого взгляда невзлюбил ее.

И знал за что. Вокруг нее витал дух хоккейных полей, холодных купаний,туристских вылазок и вообще правоверности. Он не любил почти всехженщин, в особенности молодых и хорошеньких. Именно женщины, и молодыев первую очередь, были самыми фанатичными приверженцами партии,глотателями лозунгов, добровольными шпионами и вынюхивателями ереси. А эта казалась ему даже опаснее других. Однажды она повстречалась ему вкоридоре, взглянула искоса - будто пронзила взглядом, - и в душу емувполз черный страх. У него даже мелькнуло подозрение, что она служит вполиции мыслей.

Впрочем, это было маловероятно. Тем не менее всякийраз, когда она оказывалась рядом, Уинстон испытывал неловкое чувство,к которому примешивались и враждебность н страх. Одновременно с женщиной вошел О'Брайен, член внутренней партии,занимавший настолько высокий и удаленный пост, что Уинстон имел о немлишь самое смутное представление. Увидев черный комбинезон членавнутренней партии, люди, сидевшие перед телекраном, на миг затихли.О'Брайен был рослый плотный мужчина с толстой шеей и грубымнасмешливым лицом. Несмотря на грозную внешность, он был не лишенобаяния. Он имея привычку поправлять очки на носу, и в этомхарактерном жесте было что-то до странности обезоруживающее, что-тонеуловимо интеллигентное. Дворянин восемнадцатого века, предлагающийсвою табакерку, - вот что пришло бы на ум тому, кто еще способен былбы мыслить такими сравнениями.

Лет за десять Уинстон видел О'Брайена,наверно, с десяток, раз. Его тянуло к О'Брайену, но не только потому,что озадачивал этот контраст между воспитанностью и телосложениембоксера-тяжеловеса. В глубине души Уинстон подозревал - а может быть,не подозревал, а лишь надеялся,- что О'Брайен политически не вполнеправоверен. Его лицо наводило на такие мысли. Но опять-таки возможно,что на лице было написано не сомнение в догмах, а просто ум. Так или иначе, он производил впечатление человека, с которым можно поговорить- если остаться с ним наедине и укрыться от телекрана. Уинстон ни разуне попытался проверить эту догадку; да и не в его это было силах.О'Брайен взглянул на свои часы, увидел, что время - почти одиннадцать ноль-ноль, и решил остаться на двухминутку ненависти в отделедокументации.

Он сел в одном ряду с Уинстоном, за два места от него.Между ними расположилась маленькая рыжеватая женщина, работавшая пососедству с Уинстоном. Темноволосая села прямо за ним. И вот из большого телекрана в стене вырвался отвратительный вой искрежет - словно запустили какую-то чудовищную несмазанную машину. От этого звука вставали дыбом волосы и ломило зубы. Ненависть началась. Как всегда, на экране появился враг народа Эммануэль Голдстейн.Зрители зашикали. Маленькая женщина с рыжеватыми волосами взвизгнулаот страха и омерзения. Голдстейн, отступник и ренегат, когда-то,давным-давно (так давно. что никто уже и не помнил когда), был однимиз руководителей партии, почти равным самому Старшему Брату, а потом встал на путь контрреволюции, был приговорен к смертной казни и таинственным образом сбежал, исчез.

Программа двухминутки каждый деньменялась, но главным действующим лицом в ней всегда был Голдстейн.Первый изменник, главный осквернитель, партийной чистоты. Из еготеорий произрастали все дальнейшие преступления против партии, все вредительства, предательства, ереси, уклоны. Неведомо где он все ещежил и ковал крамолу: возможно, за морем, под защитой своих иностранных хозяев, а возможно - ходили и такие слухи, - здесь, в Океании, в подполье. Уинстону стало трудно дышать. Лицо Голдстейна всегда вызывало унего сложное и мучительное чувство. Сухое еврейское лицо в ореоле легких седых волос, козлиная бородка - умное лицо и вместе с темнеобъяснимо отталкивающее; и было что-то сенильное в этом длинномхрящеватом носе с очками, съехавшими почти на самый кончик.

Оннапоминал овцу, и в голосе его слышалось блеяние. Как всегда,Голдстейн злобно обрушился на партийное учение; нападки были настольковздорными и несуразными, что не обманули бы и ребенка, но при этом нелишенными убедительности, и слушатель невольно опасался, что другие люди, менее трезвые, чем он, могут Голдстейну поверить.

Он поносилСтаршего Брата, он обличал диктатуру партии, требовал немедленногомира с Евразией, призырал к свободе слова, свободе печати, свободесобраний, свободе мысли, он истерически кричал, что революциюпредали,- и все скороговоркой, с составными словами, будто пародируястиль партийных ораторов, даже с новоязовскими словами, причем у негоони встречались чаще, чем в речи любого партийца. И все время, дабы небыло сомнений в том, что стоит за лицемерными разглагольствованиями Голдстейна, позади его лица на экране маршировали бесконечныеевразийские колонны: шеренга за шеренгой кряжистые солдаты сневозмутимыми азиатскими физиономиями выплывали из глубины наповерхность и растворялись, уступая место точно таким же.

Глухоймерный топот солдатских сапог аккомпанировал блеянию Голдстейна. Ненависть началась каких-нибудь тридцать секунд назад, а половиназрителей уже не могла сдержать яростных восклицаний. Невыносимо быловидеть это самодовольлое овечье лицо и за ним - устрашающую мощьевразийских войск; кроме того, при виде Голдстейна и даже при мысли онем страх и гнев возникали рефлекторно. Ненависть к нему былапостояннее, чем к Евразии и Остазии, ибо когда Океания воевала с однойиз них, с другой она обыкновенно заключала мир.

Но вот чтоудивительно: хотя Голдстейна ненавидели и презирали все, хотя каждый день, но тысяче раз на дню, его учение опровергали, громили,уничтожали, высмеивали как жалкий вздор, влияние его нисколько не убывало. Все время находились, новые простофили, только идожидавшиеся, чтобы он их совратил. Не проходило и дня без того, чтобыполиция мыслей не разоблачала шпионов и вредителей, действовавших по его указке. Он командовал огромной подпольной армией, сетью заговорщиков, стремящихся к свержению строя.

Предполагалось, что онаназывается Братство. Поговаривали шепотом и об ужасной книге, сводевсех ересей - автором ее был Голдстейн, и распространялась онанелегально. Заглавия у книги не было. В разговорах о ней упоминали если упоминали вообще - просто как о книге. Но о таких вещах былоизвестно только по неясным слухам. Член партии по возможности старалсяне говорить ни о Братстве, ни о книге. Ко второй минуте ненависть перешла в исступление. Люди вскакивалис мест и кричали во все горло, чтобы заглушить непереносимый блеющийголос Голдстейна. Маленькая женщина с рыжеватыми волосами сталапунцовой и разевала рот, как рыба на суше. Тяжелое лицо О'Брайена тоже побагровело.

Он сидел выпрямившись, и его мощная грудь вздымалась и содрогалась, словно в нее бил прибой. Темноволосая девица позади Уинстона закричала: "Подлец! Подлец! Подлец!" - а потом схватилатяжелый словарь новояза и запустила им в телекран. Словарь угодил Голдстейну в нос и отлетел. Но голос был неистребим. В какой-то мигпросветления Уинстон осознал, что сам кричит вместе с остальными ияростно лягает перекладину стула. Ужасным в двухминутке ненависти былоне то, что ты должен разыгрывать роль, а то, что ты просто не мог остаться В стороне. Какие-нибудь тридцать секунд - и притворяться тебеуже не надо.

Словно от электрического разряда нападали на все собраниегнусные корчи страха и мстительности, исступленное желание убивать,терзать, крушить лица молотом; люди гримасничали и вопили,превращались в сумасшедших. При этом ярость была абстрактной иненацеленной, ее можно было повернуть в любую сторону, как пламя паяльной лампы. И вдруг оказывалось, что ненависть Уинстона обращенавовсе не на Голдстейна, а, наоборот, на Старшего Брата, на партию, на полицию мыслей; в такие мгновения сердцем он был с этим одиноким осмеянным еретиком, единственным хранителем здравомыслия и правды вмире лжи.

А через секунду он был уже заодно с остальными, и правдойему казалось все, что говорят о Голдстейне. Тогда тайное отвращение к Старшему Брату превращалось в обожание, и Старший Брат возносился надвсеми - неуязвимый, бесстрашный защитник, скалою вставший передазийскими ордами, а Голдстейн, несмотря на его изгойство ибеспомощность, несмотря на сомнения в том, что он вообще еще жив,представлялся зловещим колдуном, способным одной только силой голоса разрушить здание цивилизации.

А иногда можно было, напрягшись, сознательно обратить своюненависть на тот или иной предмет. Каким-то бешеным усилием воли, какотрываешь голову от подушки во время кошмара, Уинстон переключилненависть с экранного лица иа темноволосую девицу позади. Ввоображении замелькали прекрасные отчетливые картины. Он забьет еерезиновой дубинкой. Голую привяжет к столбу, истычет стрелами, каксвятого Себастьяна. Изнасилует и в последних судорогах перережет глотку.

И яснее, чем прежде, он понял, за что ее ненавидит. За то,что молодая, красивая и бесполая; за то, что он хочет с ней спать иникогда этого не добьется; за то, что на нежной тонкой талии, будтосозданной для того, чтобы ее обнимали,- не его рука, а этот алый кушак, воинствующий символ непорочности. Ненависть кончалась всудорогах. Речь Голдстейна превратилась в натуральное блеяние, а его лицо на миг вытеснила овечья морда. Потом морда растворилась вевразийском солдате: огромный и ужасный, он шел на них, паля изавтомата, грозя прорвать поверхность экрана, -так что многие отпрянулина своих стульях.

Но тут же с облегчением вздохнули: фигуру врагазаслонила наплывом голова Старшего Брата, черноволосая, черноусая, полная силы и таинственные спокойствия, такая огромная, что занялапочти весь экран. Что говорит Старший Брат, никто не расслышал. Всего несколько слов ободрения, вроде тех, которые произносит вождь в громебитвы, - сами по себе пускай невнятные, они вселяют уверенность одним тем, что их произнесли. Потом лицо Старшего Брата потускнело, и выступила четкая крупная надпись - три партийных лозунга:

ВОЙНА ЭТО МИР

СВОБОДА ЭТО РАБСТВО

НЕЗНАНИЕ - СИЛА

Но еще несколько мгновений лицо Старшего Брата как бы держалось наэкране: так ярок был отпечаток, оставленный им в глазу, что не мог стереться сразу. Маленькая женщина с рыжеватыми волосами навалилась наспинку переднего стула.

Всхлипывающим шепотом она произнесла что-то вроде: "Спаситель мой!" - и простерла руки к телекрану. Потом закрылалицо ладонями. По-видимому, она молилась. Тут все собрание принялось медленно, мерно, низкими голосамискандировать: "ЭС-БЭ!.. ЭС-БЭ!.. ЭС-БЭ!" - снова и снова, врастяжку, сдолгой паузой между "ЭС" и "БЭ", и было в этом тяжелом волнообразном звуке что-то странно первобытное - мерещился за ним топот босых ног и рокот больших барабанов. Продолжалось это с полминуты.

Вообще такоенередко происходило в те мгновения, когда чувства достигали особенного накала. Отчасти это был гимн величию и мудрости Старшего Брата, но вбольшей степени самогипноз - люди топили свои разум в ритмическомшуме. Уинстон ощутил холод в животе. На двухминутках ненависти он немог не отдаваться всеобщему безумию, но этот дикарский клич: "ЭС-БЭ!..ЭС-БЭ!" - всегда внушал ему ужас. Конечно, он скандировал состальными, иначе было нельзя. Скрывать чувства, владеть лицом, делатьто же, что другие,- все это стало инстинктом.

Но был такой промежутоксекунды в две, когда его вполне могло выдать выражение глаз. Как раз вэто время и произошло удивительное событие - если вправду произошло. Он встретился взглядом с О'Брайеном. О'Брайен уже встал. Он снял очкии сейчас, надев их, поправлял на носу характерным жестом. Но накакую-то долю секунды их взгляды пересеклись, и за это короткое мгновение Уинстон понял - да, понял! - что О'Брайен думает о том же самом. Сигнал нельзя было истолковать иначе. Как будто их умы раскрылись и мысли потекли от одного к другому через глаза. "Я свами.- будто говорил О'Брайен.- Я отлично знаю. что вы чувствуете. Знаю о вашем презрении, вашей ненависти, вашем отвращении. Не тревожьтесь, я на вашей стороне!" Но этот проблеск ума погас, и лицо у О'Брайена стало таким же непроницаемым, как у остальных.

Вот и все - и Уинстон уже сомневался, было ли это на самом деле. Такие случаи не имели продолжения. Одно только - они поддерживали в нем веру - или надежду, - что есть еще, кроме него, враги у партии. Может быть, слухи о разветвленных заговорах все-таки верны - можетбыть, Братство впрямь существует! Ведь несмотря на бесконечные аресты, признания, казни, не было уверенности, что Братство не миф.

Иной деньон верил в это, иной день - нет. Доказательств не было - тольковзгляды мельком, которые могли означать все что угодно и ничего неозначать, обрывки чужих разговоров, полустертые надписи в уборных, - аоднажды, когда при нем встретились двое незнакомых, он заметил легкое движение рук, в котором можно было усмотреть приветствие. Только догадки: весьма возможно, что все это плод воображения. Он ушел в свою кабину, не взглянув на О'Брайена. О том, чтобы развить мимолетную связь, он и не думал.

Даже если бы он знал, как к этому подступиться,такая попытка была бы невообразимо опасной. Обменялись раздвусмысленным взглядом - вот и все. Но даже это было памятным событием для человека, чья жизнь проходит под замком одиночества... Уинстон встряхнулся, сел прямо.

Он рыгнул. Джин бунтовал вжелудке. Глаза его снова сфокусировались на странице. Оказалось, что,пока он был занят беспомощными размышлениями, рука продолжала писать автоматически. Но не судорожные каракули, как вначале. Перо сладострастно скользило по глянцевой бумаге, крупными печатными буквами выводя:

ДОЛОЙ СТАРШЕГО БРАТА

ДОЛОЙ СТАРШЕГО БРАТА

ДОЛОЙ СТАРШЕГО БРАТА

ДОЛОЙ СТАРШЕГО ВРАТА

ДОЛОЙ СТАРШЕГО БРАТА

раз за разом, и уже исписана была половина страницы. На него напал панический страх. Бессмысленный, конечно, написатьэти слова ничуть не опаснее, чем просто завести дневник; тем не менееу него возникло искушение разорвать испорченные страницы и отказатьсяот своей затеи совсем. Но он не сделал этого, он знал, что это бесполезно. Напишет он ДОЛОЙ СТАРШЕГО БРАТА или не напишет - разницы никакой. Будет продолжать дневник или не будет - разницы никакой. Полиция мыслей итак и так до него доберется.

Он совершил - и если бы не коснулсябумаги пером, все равно совершил бы - абсолютное преступление,содержащее в себе все остальные. Мыслепреступление - вот как оно называлось. Мыслепреступление нельзя скрывать вечно. Изворачиваться какое-то время ты можешь, и даже не один год, но рано или поздно дотебя доберутся. Бывало это всегда по ночам - арестовывали по ночам. Внезапнобудят, грубая рука трясет тебя за плечи, светят в глаза, кроватьокружили суровые лица. Как правило, суда не бывало, об аресте нигде не сообщалось.

Люди просто исчезали, и всегда - ночью. Твое имя вынуто изсписков, все упоминания о том, что ты делал, стерты, факт твоегосуществования отрицается и будет забыт. Ты отменен, уничтожен: какпринято говорить, распылен. На минуту он поддался истерике. Торопливыми кривыми буквами сталписать: меня расстреляют мне все равно пускай выстрелят в затылок мне все равно долой старшего брата всегда стреляют в затылок мне все равно долой старшего брата. С легким стыдом он оторвался от стола и положил ручку. И тут же вздрогнул всем телом. Постучали в дверь. Уже! Он затаился, как мышь, в надежде, что, не достучавшись спервого раза, они уйдут. Но нет, стук повторился. Самое скверное тут мешкать. Его сердце бухало, как барабан, но лицо от долгой привычки, наверное, осталось невозмутимым. Он встал и с трудом пошел к двери.


Глава II

Уже взявшись за дверную ручку, Уинстон увидел, что дневник осталсяна столе раскрытым. Весь в надписях ДОЛОЙ СТАРШЕГО БРАТА, да таких крупных, что можно разглядеть с другого конца комнаты. Непостижимаяглупость. Нет, сообразил он, жалко стало пачкать кремовую бумагу, дажев панике не захотел захлопнуть дневник на непросохшей странице. Онвздохнул и отпер дверь. И сразу по телу прошла теплая волнаоблегчения.

На пороге стояла бесцветная подавленная женщина с жидкимирастрепанными волосами и морщинистым лицом. - Ой, товарищ, - скулящим голосом завела она, - значит, правильномне послышалось, что вы пришли. Вы не можете зайти посмотреть нашу раковину в кухне? Она засорилась, а... Это была миссис Парсонс, жена соседа по этажу. (Партия не вполне одобряла слово "миссис", всех полагалось называть товарищами, но снекоторыми женщинами это почему-то не получалось.) Ей было лет тридцать, но выглядела она гораздо старше. Впечатление было такое, чтов морщинах ее лица лежит пыль. Уинстон пошел за ней по коридору. Этой слесарной самодеятельностью он занимался чуть ли не ежедневно.

Дом"Победа" был старой постройки, года 1930-го или около того, и пришел вполный упадок. От стен и потолка постоянно отваривалась штукатурка,трубы лопались при каждом крепком морозе, крыша текла, стоило тольковыпасть снегу, отопительная система работала на половинном давлении -если ее не выключали совсем из соображений экономии. Для ремонта,которого ты не мог сделать сам, требовалось распоряжение высоких комиссий, а они и с починной разбитого окна тянули два года. - Конечно, если бы Том был дома...- неуверенно сказала миссис Парсонс.

Квартира у Парсонсов была больше, чем у него, и убожество еебыло другого рода. Все вещи выглядели потрепанными и потоптанными, какбудто сюда наведалось большое и злое животное. По полу были разбросаныспортивные принадлежности - хоккейные клюшки, боксерские перчатки,дырявый футбольный мяч, пропотевшие и вывернутые наизнанку трусы, а на столе вперемешку с грязной посудой валялись мятые тетради.

На стенах алые знамена Молодежного союза и разведчиков и плакат уличныхразмеров - со Старшим Братом. Как и во всем доме, здесь витал душоквареной капусты, но его перешибал крепкий запах пота, оставленный -это можно было угадать с первой понюшки, хотя и непонятно, по какому признаку,- человеком, в данное время отсутствующим.

В другой комнате кто-то на гребенке пытался подыгрывать телекрану, все ещепередававшему военную музыку. - Это дети, - пояснила миссис Парсонс, бросив несколько опасливый взгляд на дверь. - Они сегодня дома. И конечно... Она часто обрывала фразы на половине. Кухонная раковина была почтидо краев полна грязной зеленоватой водой, пахшей еще хуже капусты. Уинстон опустился на колени и осмотрел угольник на трубе. Он терпетьне мог ручного труда и не любил нагибаться - от этого начинался кашель. Миссис Парсонс беспомощно наблюдала. - Конечно, если бы Том был дома, он бы в два счета прочистил,-сказала она.- Том обожает такую работу. У него золотые руки - у Тома.

Парсонс работал вместе с Уинстоном в министерстве правды. Это былтолстый, но деятельный человек, ошеломляюще глупый - сгусток слабоумного энтузиазма, один из тех преданных, невопрошающих работяг,которые подпирали собой партию надежнее, чем полиция мыслей. Ввозрасте тридцати пяти лет он неохотно покинул ряды Молодежного союза;перед тем же как поступить туда, он умудрился пробыть в разведчиках нагод дольше положенного. В министерстве он занимал мелкую должность, которая не требовала умственных способностей, зато был одним изглавных деятелей спортивного комитета и разных других комитетов,отвечавших за организацию туристских вылазок, стихийных демонстраций,кампаний по экономии, и прочих добровольных начинаний. Со скромной гордостью он сообщал о себе, попыхивая трубкой, что за четыре года непропустил в общественном центре ни единого вечера.

Сокрушительныйзапах пота - как бы нечаянный спутник многотрудной жизни - сопровождал его повсюду и даже оставался после него, когда он уходил. - У вас есть гаечный ключ? - спросил Уинстон, пробуя гайку насоединении. - Гаечный? - сказала миссис Парсонс, слабея на глазах. -- Правда, не знаю. Может быть, дети... Раздался топот, еще раз взревела гребенка, и в комнату ворвалисьдети. Миссис, Парсонс принесла ключ. Уинстон спустил воду и сотвращением извлек из трубы клок волос. Потом как мог отмыл пальцы подхолодной-струей и перешел в комнату. - Руки вверх! - гаркнули ему. Красивый девятилетний мальчик с суровым лицом вынырнул из-застола, нацелив на него игрушечный автоматический пистолет, а его сестра, года на два моложе, нацелилась деревяшкой.

Оба были в форме разведчиков - синие трусы, серая рубашка и красный галстук. Уинстон поднял руки. но с неприятным чувством: чересчур уж злобно держался мальчик, игра была не совсем понарошку. - Ты изменник! - завопил мальчик. - Ты мыслепреступник! Тыевразийский шпион! Я тебя расстреляю, я тебя распылю, я тебя отправлюна соляные шахты! Они принялись скакать вокруг него, выкрикивая: "Изменник! Мыслепреступник!" - и девочка подражала каждому движению мальчика. Этонемного пугало, как возня тигрят, которые скоро вырастут в людоедов. Вглазах у мальчика была расчетливая жестокость, явное желание ударить или пнуть Уинстона, и он знал, что скоро это будет ему по силам, осталось только чуть-чуть подрасти. Спасибо хоть пистолет не настоящий, подумал Уинстон.

Взгляд миссис Парсонс испуганно метался отУинстона к детям и обратно. В этой комнате было светлее, и Уинстон слюбопытством отметил, что у нее действительно пыль в морщинах. - Расшумелись.- сказала она. - Огорчились, что нельзя посмотретьна висельников, - вот почему. Мне с ними пойти некогда, а Том еще не вернется с работы. - Почему нам нельзя посмотреть, как вешают? - оглушительно взревелмальчик. - Хочу посмотреть, как вешают! Хочу посмотреть, как вешают! - подхватила девочка, прыгая вокруг. Уинстон вспомнил, что сегодня вечером в Парке будут вешать евразийских пленных - военных преступников. Это популярное зрелище устраивали примерно раз в месяц.

Дети всегда скандалили - требовали,чтобы их повели смотреть. Он отправился к себе. Но не успел пройти по коридору и шести шагов, как затылок его обожгла невыносимая боль.Будто ткнули в шею докрасна раскаленной проволокой. Он повернулся наместе и увидел, как миссис Парсонс утаскивает мальчика в дверь, а он засовывает в карман рогатку. - Голдстейн! - заорал мальчик, перед тем как закрылась дверь. Нобольше всего Уинстона поразило выражение беспомощного страха на серомлице матери.

Уинстон вернулся к себе, поскорее прошел мимо телекрана и сновасел за стол, все еще потирая затылок. Музыка в телекране смолкла. Отрывистый военный голос с грубым удовольствием стал описыватьвооружение новой плавающей крепости, поставленной на якорь междуИсландией и Фарерскими островами. Несчастная женщина, подумал он, жизнь с такими детьми - это жизнь в постоянном страхе.

Через год-другой они станут следить за ней днем и ночью, чтобы поймать наидейной невыдержанности. Теперь почти все дети ужасны. И хуже всего,что при помощи таких организаций, как разведчики, их методическипревращают в необузданных маленьких дикарей, причем у них вовсе невозникает желания бунтовать против партийной дисциплины. Наоборот, они обожают партию и все, что с ней связано.

Песни, шествия, знамена,походы, муштра с учебными винтовками, выкрикивание лозунгов,поклонение Старшему Брату - все это для них увлекательная игра. Ихнатравливают на чужаков, на врагов системы, на иностранцев,изменников, вредителей, мысле преступников. Стало обычным делом, что тридцатилетние люди боятся своих детей. И не зря: не проходило недели, чтобы в "Таймс" не мелькнула заметка о том, как юный соглядатай -"маленький герой", по принятому выражению,- подслушал нехорошую фразуи донес на родителей в полицию мыслей. Боль от пульки утихла. Уинстон без воодушевления взял ручку, незная, что еще написать в дневнике.

Вдруг он снова начал думать проО'Брайена. Несколько лет назад...- сколько же? лет семь, наверно, -ему приснилось, что он идет в кромешной тьме по какой-то комнате. Икто-то сидящий сбоку говорит ему: "Мы встретимся там, где нет темноты". Сказано это было тихо, как бы между прочим, - не приказ,просто фраза. Любопытно, что тогда, во сне, большого впечатления этислова не произвели. Лишь впоследствии, постепенно, приобрели они значительность. Он не мог припомнить, было это до или после его первой встречи с О'Брайеном; и когда именно узнал в том голосе голос О'Брайена - тоже не мог припомнить. Так или иначе, голос был опознан. Говорил с ним во тьме О'Брайен.

Уинстон до сих пор не уяснил себе - даже после того, как онипереглянулись, не смог уяснить, - друг О'Брайен или враг. Да и не такуж это, казалось, важно. Между ними протянулась ниточка понимания, аэто важнее дружеских чувств или соучастия. "Мы встретимся там, где неттемноты",- сказал О'Брайен. Что это значит, Уинстон не понимал, но чувствовал, что каким-то образом это сбудется.

Голос в телекране прервался. Душную комнату наполнил звонкий,красивый звук фанфар. Скрипучий голос продолжал: - Внимание! Внимание! Только что поступила сводка - "молния" с Малабарского фронта. Наши войска в Южной Индии одержали большуюпобеду. Мне поручено заявить, что в результате битвы, о которой мы сообщаем, конец войны может стать делом обозримого будущего.

Слушайте сводку. Жди неприятности, подумал Уинстон. И точно: вслед за кровавымописанием разгрома евразийской армии с умопомрачительными цифрами убитых и взятых в плен последовало объявление о том, что с будущейнедели норма отпуска шоколада сокращается с тридцати граммов додвадцати. Уинстон опять рыгнул. Джин уже выветрился, оставив после себя ощущение упадка.

Телекран, то ли празднуя победу, то ли чтобы отвлечьот мыслей об отнятом шоколаде, громыхнул: "Тебе, Океания". Полагалось встать по стойке "смирно". Но здесь он был невидим. "Тебе, Океания" сменялась легкой музыкой. Держась к телекрану спиной, Уинстов подошел к окну. День был все так же холоден и ясен. Где-то вдалеке с глухим раскатистым грохотом разорвалась ракета.Теперь их падало на Лондон по двадцать - тридцать штук в неделю. Внизу на улице ветер трепал рваный плакат, на нем мелькало словоАНГСОЦ. Ангсоц.

Священные устои ангсоца. Новояз, двоемыслие, зыбкостьпрошлого. У него возникло такое чувство, как будто он бредет по лесуна океанском дне, заблудился в мире чудищ и сам он - чудище. Он былодин. Прошлое умерло, будущее нельзя вообразить. Есть ли какая-нибудьуверенность, что хоть один человек из живых - на его стороне? И как узнать, что владычество партии не будет вечным? И ответом встали перед его глазами три лозунга на белом фасаде министерства правды:

 

ВОЙНА ЭТО МИР

СВОБОДА ЭТО РАБСТВО

НЕЗНАНИЕ - СИЛА

Он вынул из кармана двадцатипятицентовую монету. И здесь мелкимичеткими буквами те же лозунги, а на оборотной стороне - голова Старшего Брата. Даже с монеты преследовал тебя его взгляд. На монетах,на марках, на книжных обложках, на знаменах, плакатах, на сигаретныхпачках - повсюду. Всюду тебя преследуют эти глаза и обволакивает голос.

Во сне и наяву, на работе и за едой, на улице и дома. в ванной,в постели - нет спасения. Нет ничего твоего, кроме несколькихкубических сантиметров в черепе. Солнце ушло, погасив тысячи окон на фасаде министерства, и теперь они глядели угрюмо, как крепостные бойницы Сердце у него сжалось привиде исполинской пирамиды. Слишком прочна она, ее нельзя взять штурмом.

Ее не разрушит и тысяча ракет. Ои снова спросил себя, длякого пишет дневник. Для будущего, для прошлого... для века, бытьможет, просто воображаемого. И ждет его не смерть, а уничтожение.Дневник превратят в пепел, а его - в пыль. Написанное им прочтеттолько полиция мыслей - чтобы стереть с лица земли и из памяти. Какобратишься к будущему, если следа твоего и даже безымянного слова наземле не сохранится?

Телекран пробил четырнадцать. Через десять минут ему уходить. Вчетырнадцать тридцать он должен быть на службе. Как ни странно, бойчасов словно вернул ему мужество. Одинокий призрак, он возвещает правду, которой никто никогда не расслышит.

 

 

Но пока он говорит ее,что-то в мире не прервется. Не тем. что заставишь себя услышать, атем. что остался нормальным, хранишь ты наследие человека. Он вернулсяза стол, обмакнул перо и написал. Будущему или прошлому - времени, когда мысль свободна, люди отличаются друг от друга и живут не в одиночку, времени, где правда есть правда и былое не превращается в небыль. От эпохи одинаковых, эпохи одиноких, от эпохи Старшего Брата, от эпохи двоемыслия - привет! Я уже мертв, подумал он. Ему казалось, что только теперь, вернувсебе способность выражать мысли, сделал он бесповоротный шаг.Последствия любого поступка содержатся в самом поступке. Он написал: Мыслепреступление не влечет за собой смерть: мыслепреступление ЕСТЬ смерть. Теперь, когда он понял, что он мертвец, важно прожить как можнодольше. Два пальца на правой руке были в чернилах. Вот такая мелочьтебя и выдаст.

 

Какой-нибудь востроносый ретивец в министерстве (скорееженщина - хотя бы та маленькая с рыжеватыми волосами или темноволосаяиз отдела литературы) задумается, почему это он писал в обеденныйперерыв, и почему писал старинной ручкой, и что писал, а потом сообщиткуда следует. Он отправился в ванную и тщательно отмыл пальцызернистым коричневым мылом, которое скребло, как наждак, и отличногодилось для этой цели. Дневник он положил в ящик стола. Прячь, не прячь - его все равнонайдут: но можно хотя бы проверить, узнали о нем или нет. Волоспоперек обреза слишком заметен. Кончиком пальца Уинстон подобралкрупинку белесой пыли и положил на угол переплета: если книгу тронут,крупинка свалится. III Уинстону снилась мать. Насколько он помнил, мать исчезла, когда ему было летдесять-одиннадцать. Это была высокая женщина с роскошными светлымиволосами, величавая, неразговорчивая, медлительная в движениях. Отецзапомнился ему хуже: темноволосый, худой, всегда в опрятном темномкостюме (почему-то запомнились очень тонкие подошвы его туфель) и вочках.

 

Судя по всему, обоих смела одна из первых больших чисток впятидесятые годы. И вот мать сидела где-то под ним, в глубине, с его сестренкой наруках. Сестру он совсем не помнил - только маленьким хилым груднымребенком, всегда тихим, с большими внимательными глазами. Обе онисмотрели на него снизу. Они находились где-то под землей - то ли надне колодца, то ли в очень глубокой могиле - и опускались все глубже.Они сидели в салоне тонущего корабля и смотрели на Уинстона сквозьтемную воду. В салоне еще был воздух, и они еще видели его, а он - их,но они все погружались, погружались в зеленую воду. еще секунда - иона скроет их навсегда.

 

Он на воздухе и на свету, а их заглатываетпучина, и они там, внизу, потому что он наверху. Он понимал это, и ониэто понимали, и он видел по их лицам, что они понимают. Упрека не былони на лицах, ни в душе их, а только понимание, что они должнызаплатить своей смертью за его жизнь, ибо такова природа вещей. Уинстон не мог вспомнить, как это было, но во сне он знал, чтожизни матери и сестры принесены в жертву его жизни: Это был один изтех снов, когда в ландшафте, характерном для сновидения, продолжаетсядневная работа мысли и тебе открываются идеи и факты, которые и попробуждении остаются новыми и значительными. Уинстона вдруг осенило,что смерть матери почти тридцать лет назад была трагической игорестной в том смысле, какой уже и непонятен ныне. Трагедия,открылось ему, - достояние старых времен, времен, когда ещесуществовало личное, существовала любовь и дружба, и люди в семье стояли друг за друга, не нуждаясь для этого в доводах.

 


Воспоминание оматери рвало ему сердце потому, что она умерла, любя его, а он былслишком молод и эгоистичен, чтобы любить ответно, и потому, что онакаким-то образом - он не помнил каким - принесла себя в жертву идееверности, которая была личной и несокрушимой. Сегодня, понял он, такоене может случиться. Сегодня есть страх, ненависть и боль, но нетдостоинства чувств, нет ни глубокого, ни сложного горя. Все это онсловно прочел в больших глазах матери, которые смотрели на него иззеленой воды, с глубины в сотни саженей, и все еще погружались. Вдруг он очутился на короткой, упругой травке, и был летний вечер,и косые лучи солнца золотили землю. Местность эта гак часто появляласьв снах, что он не мог определенно решить, видел ее когда-нибудь наявуили нет.

 

Про себя Уинстон называл ее Золотой страной. Это был старый,выщипанный кроликами луг, по нему бежала тропинка, там и сям виднелиськротовые кочки. На дальнем краю ветер чуть шевелил ветки вязов,вставших неровной изгородью, и плотная масса листвы волновалась, какволосы женщины. А где-то рядом, невидимый, лениво тек ручей, и подветлами в заводях ходила плотва. Через луг к нему шла та женщина с темными волосами. Однимдвижением она сорвала с себя одежду и презрительно отбросила прочь.Тело было белое и гладкое, но не вызвало в нем желания; на тело онедва ли даже взглянул. Его восхитил жест, которым она отшвырнулаодежду. Изяществом своим и небрежностью он будто уничтожал целуюкультуру, целую систему: и Старший Брат, и партия, и полиция мыслейбыли сметены в небытие одним прекрасным взмахом руки. Этот жест тожепринадлежал старому времени. Уинстон проснулся со словом "Шекспир" наустах. Телекран испускал оглушительный свист, длившийся на одной нотетридцать секунд. Семь пятнадцать, сигнал подъема для служащих. Уинстонвыдрался из постели - нагишом, потому что члену внешней партиивыдавали в год всего три тысячи одежных талонов, а пижама стоилашестьсот, - и схватил со стула выношенную фуфайку и трусы. Через триминуты физзарядка. А Уиистон согнулся пополам от кашля - кашель почтивсегда нападал после сна.

 

Он вытряхивал легкие настолько, чтовосстановить дыхание Уинстону удавалось, лишь лежа на спине, посленескольких глубоких вдохов. Жилы у него вздулись от натуги, иварикозная язва начала зудеть. - Группа от тридцати до сорока! - залаял пронзительный женскийголос. - Группа от тридцати до сорока! Займите исходное положение. Оттридцати до сорока! Уинстон встал по стойке "смирно" перед телекраном: там ужепоявилась жилистая, сравнительно молодая женщина в короткой юбке игимнастических туфлях. - Сгибание рук и потягивание! - выкрикнула она. - Делаем по счету.И раз, два, три, четыре! И раз, два, три, четыре! Веселей, товарищи,больше жизни! И раз, два, три, четыре! И раз, два, три, четыре! Боль от кашля не успела вытеснить впечатления сна, а ритм зарядкиих как будто оживил.

 

Машинально выбрасывая и сгибая руки с выражениемугрюмого удовольствия, как подобало на гимнастике, Уинстон пробивалсяк смутным воспоминаниям о раннем детстве. Это было крайне трудно. Все,что происходило в пятидесятые годы, выветрилось из головы. Когда неможешь обратиться к посторонним свидетельствам, теряют четкость дажеочертания собственной жизни. Ты помнишь великие события, но возможно,что их и не было; помнишь подробности происшествия, но не можешьощутить его атмосферу; а есть и пустые промежутки, долгие и неотмеченные вообще ничем. Тогда все было другим. Другими были даженазвания стран и контуры их на карте. Взлетная полоса 1, например,называлась тогда иначе: она называлась Англией или Британией, а вотЛондон - Уинстон помнил это более или менее твердо - всегда называлсяЛондоном. Уинстон не мог отчетливо припомнить такое время, когда бы странане воевала; но, по всей видимости, на его детство пришелся довольнопродолжительный мирный период, потому что одним из самых раннихвоспоминаний был воздушный налет, всех заставший врасплох.

 

Может быть,как раз тогда и сбросили атомную бомбу на Колчестер. Самого налета онне помнил, а помнил только, как отец крепко держал его за руку и онибыстро спускались, спускались, спускались куда-то под землю, круг закругом, по винтовой лестнице, гудевшей под ногами. и он устал отэтого, захныкал, и они остановились отдохнуть. Мать шла, как всегда,мечтательно и медленно, далеко отстав от них. Она несла груднуюсестренку - а может быть, просто одеяло: Уинстон не был уверен, что ктому времени сестра уже появилась на свет. Наконец они пришли налюдное, шумное место - он понял, что это станция метро. На каменном полу сидели люди, другие теснились на железных нарах.Уинстон с отцом и матерью нашли себе место на полу, а возле них нанарах сидели рядышком старик и старуха.

 

Старик в приличном темномкостюме и сдвинутой на затылок черной кепке, совершенно седой: лицо унего было багровое, в голубых глазах стояли слезы. От него разилоджином. Пахло как будто от всего тела, как будто он потел джином, иможно было вообразить, что слезы его - тоже чистый джин. Пьяненькийбыл старик, но весь его вид выражал неподдельное и нестерпимое горе.Уинстон детским своим умом догадался, что с ним произошла ужасная беда- и ее нельзя простить и нельзя исправить. Он даже понял какая. Устарика убили любимого человека - может быть, маленькую внучку. Каждыедве минуты старик повторял: - Не надо было им верить. Ведь говорил я, мать, говорил? Вот, чтозначит им верить. Я всегда говорил. Нельзя было верить этим стервецам. Но что это за стервецы, которым нельзя было верить, Уинстон уже непомнил.

 

С тех пор война продолжалась беспрерывно, хотя, строго говоря, неодна и та же война. Несколько месяцев, опять же в его детские годы,шли беспорядочные уличные бои в самом Лондоне, и кое-что помнилосьочень живо. Но проследить историю тех лет, определить, кто с кем икогда сражался, было совершенно невозможно: ни единого письменногодокумента, ни единого устного слова об иной расстановке сил, чемнынешняя. Нынче, к примеру, в 1984 году (если год - 1984-й) Океаниявоевала с Евразией и состояла в союзе с Остазией. Ни публично, ни сглазу на глаз никто не упоминал о том, что в прошлом отношения трехдержав могли быть другими. Уинстон прекрасно энал, что на самом делеОкеания воюет с Евразией и дружит с Остазией всего четыре года. Нознал украдкой - и только потому, что его памятью не вполне управляли.

 

Официально союзник и враг никогда не менялись. Океания воюет сЕвразией, следовательно, Океания всегда воевала с Евразией. Нынешнийвраг всегда воплощал в себе абсолютное зло, а значит, ни в прошлом, нив будущем соглашение с ним немыслимо. Самое ужасное, в сотый, тысячный раздумал ой, переламываясь впоясе (сейчас они вращали корпусом, держа руки на бедрах,- считалосьполезным дли спины),- самое ужасное, что все это может оказатьсяправдой. Если партия может запустить руку в прошлое и сказать о томили ином событии, что Е г о никогда не было,- это пострашнее, чемпытка или смерть. Партия говорит, что Океания никогда не заключала союза с Евразией.Он, Уинстон Смит. знает, что Океания была в союзе с Евразией всегочетыре года назад. Но где хранится это знание? Только в его уме, а он,так или иначе, скоро будет уничтожен. И если все принимают ложь,навязанную партией - если во всех документах одна и та же песня,-тогда эта ложь поселяется в истории и становится правдой. "Ктоуправляет прошлым,- гласит партийный лозунг, тот управляет будущим:кто управляет настоящим, тот управляет прошлым"..

 

И, однако, прошлое,по природе своей изменяемое, изменению никогда не подвергалось. То,что истинно сейчас, истинно от века и на веки вечные. Все оченьпросто. Нужна всего-навсего непрерывная цепь побед над собственнойпамятью. Это называется "покорение действительности"; на новоязе -"двоемыслие". - Вольно! - рявкнула преподавательница чуть добродушнее. Уинстон опустил руки и сделал медленный, глубокий вдох. Ум егозабрел в лабиринты двоемыслия. Зная, не знать; верить в своюправдивость, излагая обдуманную ложь; придерживаться одновременнодвухпротивоположных мнений. Понимая, что одно исключает другое, и бытьубежденным в обоих; логикой убивать логику; отвергать мораль,провозглашая ее; полагать, что демократия невозможна и что партия -блюститель демократии; забыть то, что требуется забыть. И сновавызвать в памяти, когда это понадобится, и снова немедленно забыть, и,главное, применять этот процесс к самому процессу - вот в чем самаятонкость: сознательно преодолевать сознание и при этом.

 

не сознавать,что занимаешься самогипнозом. И даже слова "двоемыслие" не поймешь, неприбегнув к двоемыслию. Преподавательница велела им снова встать "смирно". - А теперь посмотрим, кто у нас сумеет достать до носков! - сэнтузиазмом сказала она. - Прямо с бедер, товарищи. Рраз-два!Рраз-два! Уинстон ненавидел это упражнение; ноги от ягодиц до пяток пронзалоболью, и от него нередко начинался припадок кашля. Приятная грусть изего размышлений исчезла. Прошлое, подумал он, не просто было изменено- оно уничтожено. Ибо как ты можешь установить даже самый очевидныйфакт, если он не запечатлен нигде, кроме как в твоей памяти? Онпопробовал вспомнить, когда услышал впервые о Старшем Брате. Кажется,в шестидесятых... Но разве теперь вспомнишь? В истории партии СтаршийБрат, конечно, фигурировал как вождь революции с самых первых ее дней.Подвиги его постепенно отодвигались все дальше в глубь времен ипростерлись уже в легендарный мир сороковых и тридцатых, когдакапиталисты в диковинных шляпах-цилиндрах еще разъезжали по улицамЛондона в больших лакированных автомобилях и конных экипажах состеклянными боками. Неизвестно, сколько правды в этих сказаниях исколько вымысла.

 

Уинстон не мог вспомнить даже, когда появилась самапартия. Кажется, слова "ангсоц" он тоже не слышал до 1960 года, хотявозможно, что в староязычной форме - "английский социализм" - оноимело хождение и раньше. Все растворяется в тумане. Впрочем, иногдаможно поймать и явную ложь. Неправда. например, что партия изобреласамолет, как утверждают книги по партийной истории. Самолеты он помнилс самого раннего детства. Но доказать ничего нельзя. Никакихсвидетельств не бывает. Лишь один раз в жизни держал он в рукахнеопровержимое документальное доказательство подделки историческогофакта. Да и то... - Смит! - раздался сварливый окрик. - Шестьдесят - семьдесятдевять, Смит У.! Да, вы! Глубже наклон! Вы ведь можете. Вы нестараетесь. Ниже) Так уже лучше, товарищ. А теперь вся группа вольно -и следите за мной. Уинстона прошиб горячий пот. Лицо его оставалосьсовершенно невозмутимым. Не показать тревоги! Не показать возмущения!Только моргни глазом - и ты себя выдал.

 

Он наблюдал, какпреподавательница вскинула руки над головой и - не сказать, чтограциозно, но с завидной четкостью и сноровкой,нагнувшись, зацепиласьпальцами за носки туфель. - Вот так, товарищи! Покажите мне. что вы можете так же.Посмотрите еще раз. Мне тридцать девять лет, и у меня четверо детей.Прошу смотреть. Она снова нагнулась. - Видите, у меня колени прямые.Вы все сможете так сделать, если захотите, - добавила она,выпрямившись.- Все, кому нет сорока пяти, способны дотянуться доносков. Нам не выпало чести сражаться на передовой, но по крайней меремы можем держать себя в форме. Вспомните наших ребят на Малабарскомфронте! И моряков на плавающих крепостях! Подумайте, каково приходитсяим. А теперь попробуем еще раз. Вот, уже лучше, товарищ, гораздолучше, - похвалила она Уинстона, когда он с размаху, согнувшись напрямых ногах, сумел достать до носков - первый раз за несколько лет.

 

 

IV

 

С глубоким безотчетным вздохом, которого он по обыкновению несумел сдержать, несмотря на близость телекрана. Уинстон начал свойрабочий день: притянул к себе речепис, сдул пыль с микрофона И наделочки. Затем развернул и соединил скрепкой четыре бумажных цилиндрика,выскочивших из пневматической трубы справа от стола. В стенах его кабины было три отверстия. Справа от речеписа -маленькая пневматическая труба для печатных заданий; слева - побольше,для газет; и в боковой стене, только руку протянуть, - широкая щель спроволочным забралом. Эта - для ненужных бумаг.

 

Таких щелей вминистерстве были тысячи, десятки тысяч - не только в каждой комнате,но и в коридорах на каждом шагу. Почему-то их прозвали гнездамипамяти. Если человек хотел избавиться от ненужного документа илипросто замечал на полу обрывок бумаги, он механически поднимал забралоближайшего гнезда и бросал туда бумагу; ее подхватывал поток теплоговоздуха и уносил к огромным топкам, спрятанным & утробе здания.Уинстон Просмотрел четыре развернутых листка. На каждом - задание водну-две строки, на телеграфном жаргоне, который не был, по существу,новоязом, но состоял из новоязовских слов и служил в министерстветолько для внутреннего употребления. Задания выглядели так:

 

таймс 17.03.84 речь с. б. превратно африка уточнить

таймс 19.12.83 план 4 квартала 83 опечатки согласовать сегодняшним номером

таймс 14.02.84 заяв минизо превратно шоколад уточнить

таймс 03.12.83 минусминус изложен наказ с. б. упомянуты нелица переписать сквозь наверх до подшивки.

 

С тихим удовлетворением Уинстои отодвинул четвертый листок всторону. Работа тонкая и ответственная, лучше оставить ее напоследок.Остальные три - шаблонные задачи, хотя для второй, наверное, надобудет основательно покопаться в цифрах. Уинстон набрал на телекране "задние числа" - затребовал старыевыпуски "Таймс": через несколько минут их уже вытолкнулапневматическая труба. На листках были указаны газетные статьи исообщения, которые по той или иной причине требовалось изменить, или,выражаясь официальным языком, уточнить.

 

Например, из сообщения "Таймс"от 17 марта явствовало, что накануне в своей речи Старший Брагпредсказал затишье на южноиндийском фронте и скорое наступление войскЕвразии в Северной Африке. На самом же деле евразийцы началинаступление в Южной Индии, а в Северной Африке никаких действий непредпринимали. Надо было переписать этот абзаца речи Старшего Брататак, чтобы он предсказал действительный ход событий. Или, опять же, 19декабря "Таймс" опубликовала официальный прогноз выпуска различныхпотребительских товаров на четвертый квартал 1983 года, то есть шестойквартал девятой трехлетки. В сегодняшнем выпуске напечатаны данные офактическом производстве, и оказалось, что прогноз был совершенноневерен. Уинстону предстояло уточнить первоначальные цифры, дабы онисовпали с сегодняшними. На третьем листке речь шла об очень простой ошибке, которую можно исправить в одну минуту. Не далее как в февралеминистерство изобилия обещало (категорически утверждало, поофициальному выражению), что в 1984 году норму выдачи шоколада неуменьшат. На самом деле, как было известно и самому Уинстону, в конценынешней недели норму собирались уменьшить с тридцати граммов додвадцати.

 

Ему надо было просто заменить старое обещаниепредуведомлением, что в апреле норму, возможно, придется сократить. Выполнив первые три задачи, Уинстон скрепил исправленные варианты,вынутые из речеписа, с соответствующими выпусками газеты и отправил впневматическую трубу. Затем почти бессознательным движением скомкалполученные листки и собственные заметки, сделанные во время работы, исунул в гнездо памяти для предания их огни. Что происходило в невидимом лабиринте, к которому велипневматические трубы, он в точности не знал, имел лишь общеепредставление. Когда все поправки к данному номеру газеты будутсобраны и сверены, номер напечатают заново, старый экземпляр уничтожати вместо него подошьют исправленный. В этот процесс непрерывногоизменения вовлечены не только газеты, но и книги, журналы, брошюры,плакаты, листовки, фильмы, фонограммы, карикатуры, фотографии - всевиды литературы и документов, которые могли бы иметь политическое илиидеологическое значение.

 

Ежедневно и чуть ли не ежеминутно прошлоеподгонялось под настоящее. Поэтому документами можно было подтвердитьверность любого предсказания партии; ни единого известия, ни единогомнения, противоречащего нуждам дня, не существовало в записях Историю,как старый пергамент, выскабливали начисто и писали заново - столькораз, сколько нужно. И не было никакого способа доказать потомподделку. В самой большой секции документального отдела - она была гораздобольше той, где трудился Уинстон,- работали люди, чьей единственнойзадачей было выискивать и собирать все экземпляры газет, книг и другихизданий, подлежащих уничтожению и замене.

 

Номер "Таймс", который из-заполитических переналадок и ошибочных пророчеств Старшего Братаперепечатывался, быть может, десяток раз, все равно датирован вподшивке прежним числом, и нет в природе ни единого опровергающегоэкземпляра. Книги тоже переписывались снова и снова и выходили безупоминания о том. что они переиначены. Даже в заказах, получаемыхУинстоном и уничтожаемых сразу после выполнения, не было и намека нато. что требуется подделка: речь шла только об ошибках, искаженныхцитатах, оговорках, опечатках, которые надо устранить в интересахточности. А в общем, думал он, перекраивая арифметику министерстваизобилия, это даже не подлог. Просто замена одного вздора другим.Материал твой по большей части вообще не имеет отношения кдействительному миру - даже такого, какое содержит в себе откровеннаяложь.

 

Статистика в первоначальном виде - такая же фантазия, как и висправленном. Чаще всего требуется, чтобы ты высасывал ее из пальца.Например, министерство изобилия предполагало выпустить в четвертомквартале 145 миллионов пар обуви. Сообщают, что реально произведено 62миллиона. Уинстон же, переписывая прогноз, уменьшил плановую цифру до57 миллионов, чтобы план, как всегда, оказался перевыполненным. Вовсяком случае. 62 миллиона ничуть не ближе к истине, чем 57 миллионовили 145, Весьма вероятно, что обуви вообще не произвели. Ещевероятнее, что никто не знает, сколько ее произвели, и, главное, нежелает знать. Известно только одно: каждый квартал на бумагепроизводят астрономическое количество обуви, между тем как половинанаселения Океании ходит босиком.

 

То же самое - с любымдокументированным фактом, крупным и мелким. Все расплывается впризрачном мире. И даже сегодняшнее число едва ли определишь. Уинстон взглянул на стеклянную кабину по ту сторону коридора.Маленький, аккуратный, с синим подбородком человек по фамилииТиллотсон усердно трудился там, держа на коленях сложенную газету иприникнув к микрофону речеписа. Вид у него был такой, будто он хочет,чтобы все сказанное осталось между ними двоими - между ним иречеписом. Он поднял голову, и его очки враждебно сверкнули Уинстону. Уинстон почти не знал Тиллотсона и не имел представления о том,чем он занимается. Сотрудники отдела документации неохотно говорили освоей работе. В длинном, без окон коридоре с двумя рядами стеклянныхкабин, с нескончаемым шелестом бумаги и гудением голосов, бубнящих вречеписы, было не меньше десятка людей, которых Уинстон не знал дажепо имени, хотя они круглый год мелькали перед ним на этаже и махалируками на двухминутках ненависти. Он знал, что низенькая женщина срыжеватыми волосами, сидящая в соседней кабине, весь день занимаетсятолько тем, что выискивает в прессе и убирает фамилии распыленных, аследовательно, никогда ие существовавших людей.

 

В определенном смыслезанятие как раз для нее: года два назад ее мужа тоже распылили. А занесколько кабин от Уинстона помещалось кроткое, нескладное, рассеянноесоздание с очень волосатыми ушами: этот человек по фамилии Амплфорт,удивлявший всех своей сноровкой по части рифм и размеров, изготовлялпрепарированные варианты - канонические тексты, как их называли, -стихотворений, которые стали идеологически невыдержанными, но по тойили иной причине не могли быть исключены из антологий. И весь этоткоридор с полусотней сотрудников был лишь подсекцией - так сказать,клеткой - в сложном организме отдела документации.

 

Дальше, выше, нижесонмы служащих трудились над невообразимым множеством задач. Тут былиогромные типографии со своими редакторами, полиграфистами и отличнооборудованными студиями для фальсификации фотоснимков Была секциятелепрограмм со своими инженерами, режиссерами и целыми труппамиартистов, искусно подражающих чужим голосам. Выли полки референтов,чья работа сводилась исключительно к тому, чтобы составлять спискикниг и периодических изданий, нуждающихся в ревизии. Были необъятныехранилища для подправленных документов и скрытые топки для уничтоженияисходных. И где-то, непонятно где, анонимно, существовал руководящиймозг, чертивший политическую линию, в соответствии с которой однучасть прошлого надо было сохранить, другую фальсифицировать, а третьюуничтожить без остатка.

 

Весь отдел документации был лишь ячейкой министерства правды,главной задачей которого была не переделка прошлого, а снабжениежителей Океании газетами, фильмами, учебниками, телепередачами,пьесами, романами - всеми мыслимыми разновидностями информации,развлечений и наставлений, от памятника до лозунга, от лирическогостихотворения до биологического трактата, от школьных прописей дословаря новояза. Министерство обеспечивало не только разнообразныенужды партии, но и производило аналогичную продукцию - сортом ниже -на потребу пролетариям. Существовала целая система отделов,занимавшихся пролетарской литературой, музыкой, драматургией иразвлечениями вообще. Здесь делались низкопробные газеты, несодержавшие ничего, кроме спорта, уголовной хроники и астрологии,забористые пятицентовые повестушки. скабрезные фильмы, чувствительныепесенки, сочиняемые чисто механическим способом - на особого родакалейдоскопе, так называемом версификаторе.

 

Был даже особый подотдел -на новоязе именуемый порносеком,- выпускавший порнографию самогопоследнего разбора - ее рассылали в запечатанных пакетах, и членампартии, за исключением непосредственных изготовителей, смотреть еезапрещалось. Пока Уинстон работал, пневматическая труба вытолкнула еще тризаказа, но они оказались простыми, и он разделался с ними до того, какпришлось уйти на двухминутку ненависти. После ненависти он вернулся ксебе в кабину, снял с полки словарь новояза. отодвинул речепис, протерочки и взялся за главное задание дня. Самым большим удовольствием в жизни Уинстона была работа. Восновном она состояла из скучных и рутинных дел, но иногда попадалисьтакие, что в них можно было уйти с головой, как в математическуюзадачу,- такие фальсификации. где руководствоваться ты мог толькосвоим знанием принципов ангсоца и своим представлением о том, чтожелает услышать от тебя партия. С такими задачами Уинстон справлялсяхорошо.

 

Ему даже доверяли уточнять передовицы "Таймс", писавшиесяисключительно на новоязе. Он взял отложенный утром четвертый листок: таймс 03.12.83 минусминус изложен наказ с. б. упомянуты нелица переписать сквозь наверх до подшивки. На староязе (обычном английском) это означало примерно следующее: в номере "Таймс" от 3 декабря 1983 года крайне неудовлетворительно изложен приказ Старшего Брата по стране; упомянуты несуществующие лица. Перепишите полностью и представьте ваш вариант руководству до того, как отправить в архив. Уинстон прочел ошибочную статью. Насколько он мог судить, большаячасть приказа по стране посвящена была похвалам ПКПП - организации,которая снабжала сигаретами и другими предметами потребления матросовна плавающих крепостях. Особо выделен был некий товарищ Уидерс,крупный деятель внутренней партии, - его наградили орденом "Завыдающиеся заслуги" второй степени. Тремя месяцами позже ПКПП внезапнобыла распущена без объявления причин.

 

Судя по всему, Уидерс и егосотрудники теперь не в чести, хотя ни в газетах, ни по телекранусообщений об этом не было. Тоже ничего удивительного: судить и дажепублично разоблачать политически провинившегося не принято. Большиечистки, захватывавшие тысячи людей, с открытыми процессами предателейи мыслепреступников, которые жалко каялись В своих преступлениях. азатем подвергались казни, были особыми спектаклями и происходили раз внесколько лет, не чаще. А обычно люди, вызвавшие неудовольствиепартии, просто исчезали, и о них больше никто не слышал. И бесполезнобыло гадать, что с ними стало. Возможно, что некоторые даже оставалисьв живых. Так в разное время исчезли человек тридцать знакомыхУинстона, не говоря о его родителях. Уинстон легонько поглаживал себяпо носу скрепкой. В кабине напротив товарищ Тиллотсон по-прежнемутаинственно бормотал, прильнув к микрофону. Он поднял голову, опятьвраждебно сверкнули очки. Не той же ли задачей занят Тиллотсон? -подумал Уинстон. Очень может быть. Такую тонкую работу ни за что недоверили бы одному исполнителю: с другой стороны, поручить ее комиссиизначит открыто признать, что происходит фальсификация.

 

Возможно, неменьше десятка работников трудились сейчас над собственными версиямитого, что сказал на самом деле Старший Брат. Потом какой-тоначальственный ум во внутренней партии выберет одну версию,отредактирует ее, приведет в действие сложный механизм перекрестныхссылок, после чего избранная ложь будет сдана на постоянное хранение исделается правдой. Уинстон не знал, за что попал в немилость Уидерс. Может быть, заразложение или за плохую работу. Может быть. Старший Брат решилизбавиться от подчиненного, который стал слишком популярен. Можетбыть. Уидерс или кто-нибудь из его окружения заподозрен в уклоне: Аможет быть - и вероятнее всего,- случилось это просто потому, чточистки и распыления были необходимой частью государственной механики. Единственный определенный намек содержался в словах "упомянуты нелица"- это означало, что Уидерса уже нет в живых.

 

Даже арест человека невсегда означал смерть. Иногда его выпускали, и до казни он год или двагулял на свободе. А случалось и так, что человек, которого давносчитали мертвым, появлялся, словно призрак, на открытом процессе идавал показания против сотен людей, прежде чем исчезнуть - на этот разокончательно. Но Уидерс уже был нелипом. Он не существовал; он никогдане существовал. Уинстон решил, что просто изменить направление речиСтаршего Брата мало. Пусть он скажет о чем-то, совершенно несвязанномс первоначальной темой. Уинстон мог превратить речь в типовое разоблачение предателей имыслепреступников - но это слишком прозрачно, а если изобрести победуна фронте или триумфальное перевыполнение трехлетнего плана, точересчур усложнится документация.

 

Чистая фантазия - вот что подойдетлучше всего. И вдруг в голове у него возник - можно сказать,готовеньким - образ товарища Огилви, недавно павшего в бою смертьюхрабрых. Бывали случаи, когда Старший Брат посвящал "наказ" памятикакого-нибудь скромного рядового партийца, чью жизнь и смерть онприводил как пример для подражания. Сегодня он посвятит речь памятитоварища Огалви. Правда, такого товарища на свете не было, нонесколько печатных строк и одна-две поддельные фотографии вызовут егок жизни. Уинстон на минуту задумался, потом подтянул к себе речепис и началдиктовать в привычном стиле Старшего Брата: стиль этот, военный иодновременно педантический, благодаря постоянному приему - задаватьвопросы и тут же на них отвечать ("Какие уроки мы извлекаем отсюда,товарищи? Уроки - а они являются также основополагающими принципамиангсоца - состоят в том..." - и т.д. и т.п.) - легко поддавалсяимитации. В трехлетнем возрасте товарищ Огилви отказался от всех игрушек,кроме барабана, автомата и вертолета. Шести лет - в виде особогоисключения - был принят в разведчики; в девять стал командиром отряда.

 

Одиннадцати лет от роду,, услышав дядин разговор, уловил в немпреступные идеи и сообщил на дядю в полицию мыслей. В семнадцать сталрайонным руководителем Молодежного антиполового союза. В девятнадцатьизобрел гранату, которая была принята на вооружение министерством мираи на первом испытании уничтожила взрывом тридцать одного евразийскоговоеннопленного. Двадцатитрехлетним погиб на войне. Летя над Индийскимокеаном с важными донесениями, был атакован вражескими истребителями,привязал к телу пулемет как грузило, выпрыгнул из вертолета и вместе сдонесениями и прочим ушел на дно; такой кончине, сказал Старший Брат,можно только завидовать.

 

Старший Брат подчеркнул, что вся жизньтоварища Огилви была отмечена чистотой и целеустремленностью. ТоварищОгилви не пил и не курил, не знал иных развлечений, кроме ежедневнойчасовой тренировки в гимнастическом зале: считая, что женитьба исемейные заботы несовместимы с круглосуточным служением долгу, он далобет безбрачия. Он не знал иной темы для разговора, кроме принциповангсоца, иной цели в жизни, кроме разгрома евразийских полчищ ивыявления шпионов, вредителей, мыслепреступников и прочих изменников. Уинстон подумал, не наградить ли товарища Огилви орденом "Завыдающиеся заслуги"; решил все-таки не награждать - это потребовало былишних перекрестных ссылок. Он еще раз взглянул на соперника напротив. Непонятно почему ондогадался, что Тиллотсон занят той же работой. Чью версию примут,узнать было невозможно, но он ощутил твердую уверенность, что версиябудет его: товарищ Огилви, которого и в помине не было час назад,обрел реальность. Уинстону показалось занятным, что создавать можномертвых, но не живых. Товарищ Огилви никогда не существовал внастоящем, а теперь существует в прошлом - и, едва сотрутся следыподделки, будет существовать так же доподлинно и неопровержимо, какКарл Великий и Юлий Цезарь.

 

 

V

 

В столовой с низким потолком, глубоко под землей, очередь заобедом продвигалась толчками. В зале было полно народу и стоялоглушительный шум. От жаркого за прилавком валил пар с кислымметаллическим запахом, но и он не мог заглушить вездесущий душок джина"Победа". В конце зала располагался маленький бар, попросту дыра встене, где продавали джин по десять центов за шкалик. - Вот кого я искал, - раздался голос за спиной Уинстона. Онобернулся. Это был его приятель Сайм из исследовательского отдела,"Приятель", пожалуй, не совсем то слово. Приятелей теперь не было,были товарищи; но общество одних товарищей приятнее, чем обществодругих. Сайм был филолог, специалист по новоязу.

 

Он состоял вгромадном научном коллективе, трудившемся над одиннадцатым изданиемсловаря новояза. Маленький, мельче Уинстона, с темными волосами ибольшими выпуклыми глазами, скорбными и насмешливыми одновременнокоторые будто ощупывали лицо собеседника. - Хотел спросить, нет ли у вас лезвий, - сказал он. - Ни одного. - с виноватой поспешностью ответил Уинстон.- По всемугороду искал. Нигде нет. Все спрашивали бритвенные лезвия. На самом-то деле у него еще былив запасе две штуки. Лезвий не стало несколько месяцев назад. Впартийных магазинах вечно исчезал то один обиходный товар, то другой.То пуговицы сгинут, то штопка, то шнурки; а теперь вот - лезвия.Достать их можно было тайком - и то если повезет - на "свободном"рынке. - Сам полтора месяца одним бреюсь, - солгал он. Очередь продвинулась вперед. Остановившись, он снова обернулся кСайму. Оба взяли по сальному металлическому подносу из стопки. - Ходили вчера смотреть, как вешают пленных? - спросил Сайм. - Работал,- безразлично ответил Уннстон.- В кино, наверно, увижу. - Весьма неравноценная замена,-сказал Сайм.

 


Его насмешливый взгляд рыскал по лицу Уинстона. "Знаем вас,-говорил этот взгляд.- Насквозь тебя вижу, отлично знаю, почему непошел смотреть на казнь пленных". Интеллектуал Сайм был остервенело правоверен. С неприятнымсладострастием он говорил об атаках вертолетов на вражеские деревни, опроцессах и признаниях мыслепреступников, о казнях в подвалахминистерства любви. В разговорах приходилось отвлекать его от этих теми наводить - когда удавалось - на проблемы новояза, о которых онрассуждал интересно и со знанием дела. Уинстон чуть отвернул лицо отиспытующего взгляда больших черных глаз. - Красивая получилась казнь,- мечтательно промолвил Сайм.- Когдаим связывают ноги, по-моему, это только портит картину. Люблю, когдаони брыкаются.

 

Но лучше всего конец, когда вываливается синий язык...я бы сказал, ярко-синий. Эта деталь мне особенно мила. - Следущий! - крикнула прола в белом фартуке, с половником в руке.Уинстон и Сайм сунули свои подносы. Обоим выкинули стандартный обед:жестяную миску с розовато-серым жарким, кусок хлеба, кубик сыра,кружку черного кофе "Победа" и одну таблетку сахарина. - Есть столик, вон под темтелекраном,- сказал Сайм.- По дорогевозьмем джину. Джин им дали в фаянсовых кружках без ручек. Онипробрались через людный зал и разгрузили подносы на столик сметаллической крышкой; на углу кто-то разлил соус; грязная жижанапоминала рвоту. Уинстон взял свой джин, секунду помешкал, собираясьс духом, и залпом выпил маслянистую жидкость. Потом сморгнул слезы - ивдруг почувствовал, что голоден. Он стал заглатывать жаркое полнымиложками; в похлебке попадались розовые рыхлые кубики - возможно,мясной продукт. Оба молчали, пока нe опорожнили миски. За столикомсзади и слева от Уинстона кто-то без умолку тараторил - резкаяторопливая речь, похожая на утиное кряканье, пробивалась сквозь общийгомон. - Как подвигается словарь? - Из-за шума Уинстон тоже повысилголос. - Медленно,- ответил Сайм.- Сижу над прилагательными. Очарование.Заговорив о новоязе, Сайм сразу взбодрился. Отодвинул миску, хрупкойрукой взял хлеб, в другую - кубик сыра и, чтобы не кричать, подался к Уинстону.

 


- Одиннадцатое издание - окончательное издание. Мы придаем языкузавершенный вид - в этом виде он сохранится, когда ни на чем другом небудут говорить. Когда мы закончим, людям вроде вас придется изучатьего сызнова. Вы, вероятно, полагаете, что главная наша работа -придумывать новые слова. Ничуть не бывало. Мы уничтожаем слова -десятками, сотнями ежедневно. Если угодно, оставляем от языка скелет.В две тысячи пятидесятом году ни одно слово, включенное в одиннадцатоеиздание, не будет устаревшим. Он жадно откусил хлеб, прожевал и с педантским жаром продолжалречь. Его худое темное лицо оживилось, насмешка в глазах исчезла, иони стали чуть ли не мечтательными. - Это прекрасно - уничтожать слова. Главный мусор скопился,конечно в глаголах и прилагательных, но и среди существительных -сотни и сотни лишних. Не только синонимов: есть ведь и антонимы. Нускажите, для чего нужно слово, которое есть полная противоположностьдругому? Слово само содержит свою противоположность. Возьмем,например, "голод". Если есть слово "голод", зачем вам "сытость"?"Неголод" ничем не хуже, даже лучше, потому что оно - прямаяпротивоположность, а "сытость"- нет.

 

Или оттенки и степениприлагательных. "Хороший"- для кого хороший? А "плюсовой" исключаетсубъективность. Опять же, если вам нужно что-то сильнее "плюсового",какой смысл иметь целый набор расплывчатых бесполезных слов-"великолепный", "отличный" и так далее? "Плюс плюсовой" охватывает теже значения, а если нужно еще сильнее - "плюсплюс плюсовой". Конечно,мы и сейчас уже пользуемся этими формами, но в окончательном вариантеновояза других просто не останется. В итоге все понятия плохого ихорошего будут описываться только шестью словами, а по сути, двумя. Вычувствуете, какая стройность, Уинстон? Идея, разумеется, принадлежитСтаршему Брату,- спохватившись, добавил он. При имени Старшего Браталицо Уинстона вяло изобразило пыл. Сайму его энтузиазм показалсянеубедительным. - Вы не цените новояз по достоинству,-- заметил он как бы спечалью.

 

Пишете на нем, а думаете все равно на староязе. Мнепопадались ваши материалы в "Таймс". В душе вы верны староязу со всейего расплывчатостью и ненужными оттенками значений. Вам не открыласькрасота уничтожения слов. Знаете ли вы, что новояз - единственный насвете язык, чей словарь с каждым годом сокращается? Этого Уинстон, конечно, не знал. Он улыбнулся насколько могсочувственно, не решаясь раскрыть рот. Сайм откусил еще от черноголомтя, наскоро прожевал и заговорил снова, - Неужели вам непонятно, что задача новояза - сузить горизонтмысли? В конце концов мы сделаем мыслепреступление попростуневозможным - для него не останется слов. Каждое необходимое понятиебудет выражаться одним-единственным словом, значение слова будетстрого определено, а побочные значения упразднены и забыты. Водиннадцатом издании, мы уже на подходе к этой цели. Но процесс будетпродолжаться и тогда, когда нас с вами не будет на свете. С каждымгодом все меньше и меньше слов. Все уже и уже границы мысли.Разумеется, и теперь для мыслепреступления нет ни оправданий, нипричин. Это только вопрос самодисциплины, управления реальностью. Но вконце концов и в них нужда отпадет.

 

Революция завершится тогда, когдаязык станет совершенным. Новояз - это ангсоц, ангсоц - это новояз,-проговорил он с какой-то религиозной умиротворенностью.- Приходило ливам в голову, Уинстон, что к две тысячи пятидесятому году, а то ираньше, на земле не останется человека, который смог бы понять наш свами разговор? - Кроме...- с сомнением начал Уинстон и осекся. У него чуть несорвалось с языка (кроме пролов), но он сдержался, не будучи уверен вдозволительности этого замечания. Сайм, однако, угадал его мысль. - Пролы не люди,- небрежно парировал он.- К две тысячипятидесятому году, если не раньше, по-настоящему владеть староязом небудет никто. Вся литература прошлого будет уничтожена. Чосер, Шекспир,Мильтон, Байрон останутся только в новоязовском варианте, превращенныене просто в нечто иное, а в собственную противоположность. Дажепартийная литература станет иной. Даже лозунги изменятся. Откудавзяться лозунгу "Свобода это рабство", если упразднено само понятиесвободы? Атмосфера мышления станет иной. Мышления в нашем современномзначении вообще не будет. Правоверный не мыслит - не нуждается вмышлении.

 

Правоверность - состояние бессознательное. "В один прекрасный день" - внезапно решил Уинстои,- "Саймараспылят. Слишком умен. Слишком глубоко смотрит и слишком ясновыражается. Партия таких не любит. Однажды он исчезнет. У него это налице написано." Уинстон доел свой хлеб и сыр. Чуть повернулся на стуле, чтобывзять кружку с кофе. За столиком слева немилосердно продолжал своиразглагольствования мужчина со скрипучим голосом. Молодая женщина -возможно, секретарша - внимала ему и радостно соглашалась с каждымсловом. Время от времени до Уинстона долетал ее молодой и довольноглупый голос, фразы вроде "Как это верно!". Мужчина не умолкал ни на мгновение - даже когда говорила она. Уинстон встречал его вминистерстве и знал, что он занимает какую-то важную должность вотделе литературы. Это был чедовек лет тридцати, с мускулистой шеей ибольшим подвижным ртом. Он слегка откинул голову, и в таком ракурсеУинстон видел вместо его глаз пустые блики света, отраженного очками.Жутковато делалось оттого, что в хлеставшем изо рта потоке звуковневозможно было поймать ни одного слова.

 

Только раз Уинстон расслышалобрывок фразы: "...полная и окончательная ликвидацияголдстейновщины",- обрывок выскочил целиком, как отлитая строка влинотипе. В остальном это был сплошной шум - кря-кря-кря. Речь нельзябыло разобрать, но общий характер ее не вызывал ни каких сомнений.Метал ли он громы против Голдстейна и требовал более суровых мерпротив мыслепреступников и вредителей, возмущался ли зверствамиевразийской военщины, восхвалял ли Старшего Брата и героевМалабарского фронта - значения не имело. В любом случае каждое егослово было - чистая правоверность, чистый ангсоц. Глядя на хлопавшеертом безглазое лицо, Уинстон испытывал странное чувство, что перед нимнеживой человек, а манекен. Не в человеческом мозгу рождалась эта речь- в гортани. Извержение состояло из слов, но не было речью в подлинномсмысле, это был шум, производимый в бессознательном состоянии, утиноекряканье. Сайм умолк и черенком ложки рисовал в лужице соуса. Кряканье засоседним столом продолжалось с прежней быстротой, легко различимое вобщем гуле. - В новоязе есть слово,- сказал .Сайм,- Не знаю, известно ли оновам: "речекряк" - крякающий по-утиному. Одно из тех интересных слов, укоторых два противоположных значения. В применении к противнику эторугательство; в применении к тому, с кем вы согласны,- похвала. Сайма несомненно распылят, снова подумал Уинстон.

 

Подумал сгрустью, хотя отлично знал, что Сайм презирает его и не слишком любити вполне может объявить его мыслепреступником, если найдет для этогооснования. Чуть-чуть что-то не так с Саймом. Чего-то ему не хватает:осмотрительности, отстраненности, некоей спасительной глупости. Нельзясказать, что неправоверен. Он верит в принципы ангсоца, чтит СтаршегоВрата, он радуется победам, ненавидит мыслепреступников не толькоискренне, но рьяно и неутомимо, причем располагая самыми последнимисведениями, не нужными рядовому партийцу. Но всегда от него шелкакой-то малопочтенный душок. Он говорил то, о чем говорить не стоило,он прочел слишком много книжек, он наведывался в кафе "Под каштаном",которое облюбовали художники и музыканты. Запрета, даже неписаногозапрета, на посещение этого кафе не было, но над ним тяготело что-тозловещее. Когда-то там собирались отставные, потерявшие довериепартийные вожди (потом их убрали окончательно).

 

По слухам, бывал тамсколько-то лет или десятилетий назад сам Голдстейи. Судьбу Сайманетрудно было угадать. Но несомненно было и то, что если бы Саймуоткрылось, хоть на три секунды, каких взглядов держится Уинстон, Саймнемедленно донес бы на Уинстона в полицию мыслей. Впрочем, как и любойна его месте, но все же Сайм скорее. Правоверность - состояниебессознательное. Сайм поднял голову. - Вон идет Парсонс,- сказал он. В голосе его прозвучало: несносный дурак. И в самом деле междустоликами пробирался сосед Уинстона по дому "Победа"- невысокий,бочкообразных очертаний человек с русыми волосами и лягушачьим лицом.В Тридцать пять лет он уже отрастил брюшко и складки жира на загривке,но двигался по-мальчишески легко. Да и выглядел он мальчиком, толькобольшим: хотя он был одет в форменный комбинезон, все время хотелосьпредставить его себе в синих шортах, серой рубашке и красном галстукеразведчика. Воображению рисовались ямки на коленях и закатанные рукавана пухлых руках.

 

В шорты Парсонс действительно облачался при всякомудобном случае - и в туристских вылазках и на других мероприятиях,требовавших физической активности. Он приветствовал обоих веселым"здрасьте, здрасьте!" и сел за стол, обдав их крепким запахом пота.Все лицо его было покрыто росой. Потоотделительные способности уПарсонса были выдающиеся. В клубе всегда можно было угадать, что онпоиграл в настольный теннис, по мокрой ручке ракетки. Сайм вытащилполоску бумаги с длинным столбиком слов и принялся читать, держанаготове чернильный карандаш. - Смотри, даже в обед работает,- сказал Парсонс, толкнув Уинстонав бок.- Увлекается, а? Что у вас там? Не по моим, наверно, мозгам.Смит, знаете, почему я за вами гоняюсь? Вы у меня подписаться забыли. - На что подписка? - спросил Уинстон, машинально потянувшись ккарману. Примерно четверть зарплаты уходила на добровольные подписки,настолько многочисленные, что их и упомнить было трудно. - На Неделю ненависти - подписка по Месту жительства. Я домовыйказначей. Не щадим усилий - в грязь лицом не ударим. Скажу прямо: еслинаш дом "Победа" не выставит больше всех флагов на улице, так не помоей вине. Вы два доллара обещали. Уинстон нашел и отдал две мятых, замусоленных бумажки, и Парсонсаккуратным почерком малограмотного записал его В блокнотик. - Между прочим,- сказал он,- я слышал, мой паршивец запулил в васвчера из рогатки.

 

Я ему задал по первое число. Даже пригрозил: еще разповторится - отберу рогатку. - Наверное, расстроился, что его не пустили на казнь,- сказалУинстон. - Да, знаете... я что хочу сказать: сразу видно, что воспитан вправильном духе. Озорные паршивцы, что один, что другая, ноувлеченные! Одно на уме - разведчики, ну и война, конечно. Знаете, чтодочурка выкинула в прошлое воскресенье? У них поход был в Беркампстед- так она сманила еще двух девчонок, откололись от отряда и до вечераследили за одним человеком. Два часа шли за ним, и все лесом, а вАмершеме сдали его патрулю. - Зачем это? - слегка опешив, спросил Уинстон. Парсонс победоносно продолжал: - Дочурка догадалась, что он вражеский агент, на парашютесброшенный или еще как. Но вот в чем самая штука-то. С чего, выдумаете, она его заподозрила? Туфли на нем чудные - никогда, говорит,не видала на человеке таких туфель. Что, если иностранец? Семь летпигалице, а смышленая какая, а? - И что с ним сделали? - спросил Уинстон. - Ну уж этого я не знаю.

 

Но не особенно удивлюсь, если...- Парсонсизобразил, будто целится из ружья, и щелкнул языком. - Отлично,- в рассеянности произнес Сайм, не отрываясь от своеголистка. - Конечно, нам без бдительности нельзя,- поддакнул Уинстон. - Война, сами понимаете,- сказал Парсонс. Как будто вподтверждение его слов телекран у них над головами сыграл фанфару. Нона этот раз была не победа на фронте, а сообщение министерстваизобилия. - Товарищи! - крикнул энергичный молодой голос.- Внимание,товарищи! Замечательные известия! Победа на производственном фронте.Итоговые сводки о производстве всех видов потребительских товаровпоказывают, что по сравнению с прошлым годом уровень жизни поднялся неменее чем на двадцать процентов. Сегодня утром по всей Океаниипрокатилась неудержимая волна стихийных демонстраций. Трудящиесяпокинули заводы и учреждения и со знаменами прошли по улицам, выражаяблагодарность Старшему Брату за новую счастливую жизнь под его мудрымруководством. Вот некоторые итоговые показатели. Продовольственныетовары... Слова "наша новая счастливая жизнь" повторились несколько раз. Впоследнее время их полюбило министерство изобилия. Парсонс,встрепенувшись от фанфары, слушал, приоткрыв рот, торжественно, свыражением впитывающей скуки.

 

За цифрами он уследить не мог, нопонимал, что они должны радовать. Он выпростал из кармана громаднуювонючую трубку, до половины набитую обуглившимся табаком. При норметабака сто граммов в неделю человек редко позволял себе набить трубкудоверху. Уинстон курил сигарету "Победа", стараясь держать еегоризонтально. Новый талон действовал только с завтрашнего дня, а унего осталось всего четыре сигареты. Сейчас он пробовал отключиться отпостороннего шума и расслышать то, что изливалось из телекрана.Кажется, были даже демонстрации благодарности Старшему Брату за то,что он увеличил норму шоколада до двадцати граммов в неделю. А ведьтолько вчера объявили, что норма уменьшена до двадцати граммов,подумал Уинстон. Неужели в это поверят - через какие-нибудь сутки?Верят. Парсонс поверил легко, глупое животное. Безглазый за соседнимстолом - фанатично, со страстью, с исступленным желанием выявить,разоблачить, распылить всякого, кто скажет, что на прошлой неделенорма была тридцать граммов. Сайм тоже поверил, только затейливее, припомощи переосмысления. Так что же, у него одного не отшибло память?Телекран все извергал сказочную статистику.

 

По сравнению с прошлымгодом стало больше еды, больше одежды, больше домов, больше мебели,больше кастрюль, больше топлива, больше кораблей, больше вертолетов,больше книг, больше новорожденных - всего больше, кроме болезней,преступлений и сумасшествия. С каждым годом, с каждой минутой все ився стремительно поднималось к новым и новым высотам. Так же, как Саймперед этим, Уинстон взял ложку и стал возить ею в пролитом соусе,придавая длинной лужице правильные очертания. Он с возмущением думал освоем быте, об условиях жизни. Всегда ли она была такой? Всегда ли былтакой вкус у еды? Он окинул взглядом столовую. Низкий потолок, набитыйзал, грязные от трения бесчисленных тел стены; обшарпанныеметаллические столы и стулья, стоящие так тесно, что сталкиваешьсялоктями с соседом; гнутые ложки, щербатые подносы, грубые белыекружки; все поверхности сальные, в каждой трещине грязь; и кисловатыйсмешанный запах скверного джина, скверного кофе, подливки с медью изаношенной одежды.

 

Всегда ли так неприятно было твоему желудку и коже,всегда ли было это ощущение, что ты обкраден, обделен? Правда, за всюсвою жизнь он не мог припомнить ничего существенно иного. Сколько онсебя помнил, еды никогда не было вдоволь, никогда не было целых носкови белья, мебель всегда была обшарпанной и шаткой, комнаты -нетопленными, поезда в метро - переполненными, дома - обветшалыми,хлеб - темным, кофе - гнусным, чай - редкостью. Сигареты - считанными,ничего дешевого и в достатке, кроме синтетического джина. Конечно,тело старится, и все для него становится не так, но если тошно тебе отнеудобного, грязного, скудного житья, от нескончаемых зим, заскорузлыхносков, вечно неисправных лифтов, от ледяной воды, шершавого мыла, отсигареты, распадающейся в пальцах, от странного и мерзкого вкуса пищи- не означает ли это, что такой уклад жизни ненормален? Если онкажется непереносимым - неужели это родовая память нашептывает тебе,что когда-то жили иначе? Он снова окинул взглядом зал. Почти все люди были уродливыми - ибудут уродливыми, даже если переоденутся из форменных синихкомбинезонов во что-нибудь другое. Вдалеке пил кофе коротенькийчеловек, удивительно похожий на жука, и стрелял по сторонамподозрительными глазками. Если не оглядываешься вокруг, подумал Уинстон, до чего же легко поверить, будто существует и дажепреобладает предписанный партией идеальный тип: высокие мускулистыеюноши и пышногрудые девы, светловолосые, беззаботные, загорелые,жизнерадостные.

 

На самом же деле, сколько он мог судить, жителиВзлетной полосы 1 в большинстве были мелкие, темные и некрасивые.Любопытно, как размножился в министерствах жукоподобный тип:приземистые, коротконогие, очень рано полнеющие мужчины с суетливымидвижениями, толстыми непроницаемыми лицами и маленькими глазами. Этоттип как-то особенно процветал под партийной властью. Завершив фанфарой сводку из министерства изобилия, телекранзаиграл бравурную музыку. Парсонс от бомбардировки цифрами исполнилсярассеянного энтузиазма и вынул изо рта трубку. - Да, хорошо потрудилось в нынешнем году министерство изобилия,-промолвил он и с видом знатока кивнул.- Кстати, Смит, у вас, случайно,не найдется свободного лезвия? - Ни одного,- ответил Уинстон.- Полтора месяца последним бреюсь. - Ну да... просто решил спросить на всякий случай. - Не взыщите,- сказал Уинстон. Кряканье за соседним столом, смолкшее было во время министерскогоотчета, возобновилось с прежней силой. Уинстон Почему-то вспомнилмиссис Парсонс, ее жидкие растрепанные волосы, пыль в морщинах. Годачерез два, если не раньше, детки донесут на нее в полицию мыслей. Ее распылят.

 

Сайма распылят. Его, Уинстона, распылят. О'Брайена распылят.Парсонса же, напротив, никогда не распылят. Безглазого крякающегоникогда не распылят. Мелких жукоподобных, шустро снующих по лабиринтамминистерств,- их тоже никогда не распылят. И ту девицу из отделалитературы не распылят. Ему казалось, что он инстинктивно чувствует,кто погибнет, а кто сохранится, хотя чем именно обеспечиваетсясохранность, даже не объяснишь. Тут его вывело из задумчивости грубое вторжение. Женщина засоседним столиком, слегка поворотившись, смотрела на него. Та самая, стемными волосами. Она смотрела на него искоса, с непонятнойпристальностью. И как только они встретились глазами, отвернулась. Уинстон почувствовал, что по хребту потек пот. Его охватилотвратительный ужас. Ужас почти сразу прошел, но назойливое ощущениенеуютности осталось. Почему она за ним наблюдает? Он, к сожалению, немог вспомнить, сидела она за столом, когда он пришел, или появиласьпосле. Но вчера на двухминутке ненависти она села прямо за ним. хотяникакой надобности в этом не было. Очень вероятно, что она хотелапослушать его - проверить, достаточно ли громко он кричит. Как и в прошлый раз, он подумал: вряд ли она штатный сотрудникполиции мыслей, но ведь добровольный-то шпион и есть самый опасный. Онне знал, давно ли она на него смотрит - может быть, уже пять минут, аследил ли он сам за своим лицом все это время - неизвестно. Если ты вобщественном месте или в поле зрения телекрана и позволил себезадуматься - это опасно, это страшно. Тебя может выдать ничтожнаямелочь.

 

Нервный тик, тревога на липе, привычка бормотать себе под нос- все, в чем можно усмотреть признак аномалии, попытку что-то скрыть.В любом случае неположенное выражение лица (например, недоверчивое,когда объявляют о победе) - уже наказуемое преступление. На новоязедаже есть слово для него: - лицепреступление. Девица опять сидела кУиистону спиной. В конце концов, может, она и не следит за ним; может,это просто совпадение, что она два дня подряд оказывается с ним рядом.Сигарета у него потухла, и он осторожно положил ее на край стола.Докурит после работы, если удастся не просыпать табак. Вполневозможно, что женщина за соседним столом - осведомительница, вполневозможно, что в ближайшие три дня он очутится в подвалах министерствалюбви, но окурок пропасть не должен. Сайм сложил свою бумажку испрятал в карман. Парсонс опять заговорил. - Я вам не рассказывал, как мои сорванцы юбку подожгли на базарнойторговке? - начал он, похохатывая и не выпуская изо рта чубук.- За то,что заворачивала колбасу в плакат со Старшим Братом. Подкрались сзадии целым коробком спичек подожгли. Думаю, сильно обгорела. Вотпаршивцы, а? Но увлеченные, но с огоньком!

 

Это их в разведчиках такнатаскивают - первоклассно, лучше даже, чем в мое время. Как думаете,чем их вооружили в последний раз? Слуховыми трубками, чтобыподслушивать через замочную скважину! Дочка принесла вчера домой ипроверила на двери в общую комнату - говорит, слышно в два раза лучше,чем просто ухом! Конечно, я вам скажу, это только игрушка. Но мыслямдает правильное направление, а? Тут телекран издал пронзительный свист. Это был сигнал приступитьк работе. Все трое вскочили, чтобы принять участие в давке передлифтами, и остатки табака высыпались из сигареты Уйнстона. VI Уинстон писал в дневнике: Это было три года назад. Темным вечером, в переулке около большого вокзала. Она стояла у подъезда под уличным фонарем, почти не дававшим света. Молодое лицо было сильно накрашено. Это и привлекло меня - белизна лица. похожего на маску, ярко-красные губы. Партийные женщины никогда не красятся. На улице не было больше никого, не было телекранов. Она сказала два доллара. Я... Ему стало трудно продолжать. Он закрыл глаза и нажал на векипальцами, чтобы прогнать неотвязное видение. Ему нестерпимо хотелосьвыругаться - длинно и во весь голос. Или удариться головой о стену,пинком опрокинуть стол, запустить в окно чернильницей - буйством,шумом, болью, чем угодно, заглушить рвущее душу воспоминание. Твой злейший враг, подумал он, это твоя нервная система.

 

В любуюминуту внутреннее напряжение может отразиться на твоей наружности. Онвспомнил прохожего, которого встретил на улице несколько недель назад:ничем не примечательный человек, член партии, лет тридцати пяти илисорока, худой и довольно высокий, с портфелем. Они были в несколькихшагах друг от друга, и вдруг левая сторона лица у прохожего дернулась.Когда они поравнялись, это повторилось еще раз: мимолетная судорога,гик, краткий, как щелчок фотографического затвора, но, видимо,привычный. Уинстон тогда подумал: бедняге крышка. Страшно, что человекэтого скорее всего не замечал. Но самая ужасная опасность из всех -разговаривать во сне. От этого, казалось Уинстону, ты вообще не можешьпредохраниться. Он перевел дух и стал писать дальше: Я вошел за ней в подъезд, а оттуда через двор в полуподвальную кухню. У стены стояла кровать, на столе лампа с привернутым фитилем. Женщина... Раздражение не проходило. Ему хотелось плюнуть. Вспомнив женщину вполуподвальной кухне, он вспомнил Кэтрин, жену. Уинстон был женат -когда-то был, а может, и до сих пор: насколько он знал, жена неумерла. Он будто снова вдохнул тяжелый, спертый воздух кухни,смешанный запах грязного белья, клопов и дешевых духов-гнусных ивместе с тем соблазнительных, потому что пахло не партийной женщиной,партийная не могла надушиться. Душились только пролы. Для Уинстоназапах духов был неразрывно связан с блудом.

 

Это было его первое прегрешение за два года. Иметь дело спроститутками, конечно, запрещалось, но запрет был из тех, которые тывремя от времени осмеливаешься нарушить. Опасно, но не смертельно.Попался с проституткой - пять лет лагеря, не больше, если нетотягчающих обстоятельств. И дело не такое уж сложное; лишь бы незастигли за преступным актом. Бедные кварталы кишели женщинами,готовыми продать себя. А купить иную можно было за бутылку джина:пролам джин не полагался. Негласно партия даже поощряла проституцию -как выпускной клапан для инстинктов, которые все равно нельзяподавить. Сам по себе разврат мало значил, лишь бы был он вороватым ибезрадостным, а женщина - из беднейшего и презираемого класса.Непростительное преступление - связь между членами партии. Но хотя вовремя больших чисток обвиняемые неизменно признавались и в этомпреступлении, вообразить, что такое случается в жизни, было трудно. Партия стремилась не просто помешать тому, чтобы между мужчинами иженщинами возникали узы, которые не всегда поддаются ее воздействию.Ее подлинной необъявленной целью было лишить половой акт удовольствия.Главным врагом была не столько любовь, сколько эротика - и в браке ивне его. Все браки между членами партии утверждал особый комитет, и -хотя этот принцип не провозглашали открыто - если создавалосьвпечатление, что будущие супруги физически привлекательны друг длядруга, им отказывали в разрешении. У брака признавали только однуцель: производить детей для службы государству.

 

Половое сношение следовало рассматривать как маленькую противную процедуру, вродеклизмы. Это тоже никогда не объявляли прямо, но исподволь вколачивалив каждого партийца с детства. Существовали даже организации наподобиеМолодежного антиполового союза, проповедовавшие полное целомудрие дляобоих полов. Зачатие должно происходить путем искусственногоосеменения ("искос" на новоязе), в общественных пунктах. Уинстон знал,что это требование выдвигали не совсем всерьез, но, в общем, оновписывалось в идеологию партии. Партия стремилась убить половой инстинкт, а раз убить нельзя, то хотя бы извратить и запачкать. Зачемэто надо, он не понимал: но и удивляться тут было нечему. Что касаетсяженщин, партия в этом изрядно преуспела. Он вновь подумал о Кэтрин.Девять... десять, почти одиннадцать лет. как Они разошлись. Но до чегоредко он о ней думает. Иногда за неделю ни разу не вспомнит, что былженат. Они прожили всего пятнадцать месяцев.

 

Развод партия запретила,но расходиться бездетным не препятствовала, наоборот. Кэтрин была высокая, очень прямая блондинка, даже грациозная.Четкое, с орлиным профилем лицо ее можно было назвать благородным -пока ты не понял, что за ним настолько ничего нет, насколько этовообще возможно. Уже в самом начале совместной жизни Уинстон решил -впрочем, только потому, быть может, что узнал ее ближе, чем другихлюдей,- что никогда не встречал более глупого, пошлого, пустогосоздания. Мысли в ее голове все до единой состояли из лозунгов, и небыло на свете такой ахинеи, которой бы она не склевала с руки упартии. Ходячий граммофон - прозвал он ее про себя. Но он бы выдержалсовместную жизнь, если бы не одна вещь - постель. Стоило только прикоснуться к ней, как она вздрагивала и цепенела.Обнять ее было - все равно что обнять деревянный манекен. И странно:когда она прижимала его к себе, у него было чувство, что она в то жевремя отталкивает его изо всех сил.

 

Такое впечатление создавали ееокоченелые мышцы. Она лежала с закрытыми глазами, не сопротивляясь ине помогая, а подчиняясь. Сперва это приводило его в крайнеезамешательство: потом ему стало жутко. Но он все равно бы вытерпел,если бы они условились больше не спать. Как ни удивительно, на это несогласилась Кэтрин. Мы должны, сказала она, если удастся, родитьребенка. Так что занятия продолжались, и вполне регулярно, раз внеделю, если к тому не было препятствий. Она даже напоминала ему поутрам, что им предстоит сегодня вечером, дабы он не забыл. Для этого унее было два названия. Одно - "подумать о ребенке", другое - "нашпартийный долг" (да, она именно так выражалась). Довольно скороприближение назначенного дня стало вызывать у него форменный ужас. Но,к счастью, ребенка не получилось, Кэтрин решила прекратить попытки, ивскоре они разошлись. Уинстон беззвучно вздохнул. Он снова взял ручку и написал: Женщина бросилась на кровать и сразу, без всяких предисловий, с неописуемой грубостью и вульгарностью задрала юбку. Я... Он увидел себя там, при тусклом свете лампы, и снова ударил в носзапах дешевых духов с клопами, снова стеснилось сердце от возмущения ибессилия, и так же, как в ту минуту, вспомнил он белое тело Кэтрин,навеки окоченевшее под гипнозом партии.

 

Почему всегда должно быть так?Почему у него не может быть своей женщины и удел его - грязные,торопливые случки, разделенные годами? Но нормальный роман - эточто-то почти немыслимое. Все партийные женщины одинаковы. Целомудриевколочено в них так же крепко, как преданность партии. Продуманнойобработкой сызмала, играми и холодными купаниями, вздором, которым ихпичкали в школе, в разведчиках, в Молодежном союзе. докладами,парадами, песнями, лозунгами, военной музыкой в них убили естественноечувство. Разум говорил ему, что должны быть исключения, но сердцеотказывалось верить. Они все неприступны - партия добилась своего. Иеще больше, чем быть любимым, ему хотелось - пусть только раз в жизни- пробить эту стену добродетели. Удачный половой акт - уже восстание.Страсть - мыслепреступление. Растопить Кэтрин - если бы удалось - и тобыло бы чем-то вроде совращения, хотя она ему жена. Но надо было дописать до конца. Он написал: Я прибавил огня в лампе. Когда я увидел ее при свете... После темноты чахлый огонек керосиновой лампы показался оченьярким. Только теперь он разглядел женщину как следует. Он шагнул к нейи остановился, разрываясь между похотью и ужасом. Он сознавал, чемрискует, придя сюда. Вполне возможно, что при выходе его схватитпатруль; может быть, уже сейчас его ждут за дверью.

 

Даже если онуйдет, не сделав того, ради чего пришел... Это надо было записать; надо было исповедаться. А увидел он присвете лампы - что женщина старая. Румяна лежали на лице таким толстымслоем, что, казалось, треснут сейчас, как картонная маска. В волосахседые пряди; и самая жуткая деталь: рот приоткрылся, а в нем - ничего,черный, как пещера. Ни одного зуба. Торопливо, валкими буквами он написал: Когда я увидел ее при свете, она оказалась совсем старой, ей было не меньше пятидесяти. Но я не остановился и довел дело до конца, Уинстон опять нажал пальцами на веки. Ну вот, он все записал, аничего не изменилось. Лечение не помогло. Выругаться во весь голосхотелось ничуть не меньше. VIIВ столовой с низким потолком, глубоко под землей, очередь за обедом продвигалась толчками. В зале было полно народу и стоялоглушительный шум. От жаркого за прилавком валил пар с кислымметаллическим запахом, но и он не мог заглушить вездесущий душок джина"Победа". В конце зала располагался маленький бар, попросту дыра встене, где продавали джин по десять центов за шкалик. - Вот кого я искал, - раздался голос за спиной Уинстона. Онобернулся. Это был его приятель Сайм из исследовательского отдела,"Приятель", пожалуй, не совсем то слово. Приятелей теперь не было,были товарищи; но общество одних товарищей приятнее, чем обществодругих. Сайм был филолог, специалист по новоязу. Он состоял вгромадном научном коллективе, трудившемся над одиннадцатым изданиемсловаря новояза. Маленький, мельче Уинстона, с темными волосами ибольшими выпуклыми глазами, скорбными и насмешливыми одновременнокоторые будто ощупывали лицо собеседника. - Хотел спросить, нет ли у вас лезвий, - сказал он. - Ни одного. - с виноватой поспешностью ответил Уинстон.- По всемугороду искал. Нигде нет. Все спрашивали бритвенные лезвия. На самом-то деле у него еще былив запасе две штуки. Лезвий не стало несколько месяцев назад. Впартийных магазинах вечно исчезал то один обиходный товар, то другой.То пуговицы сгинут, то штопка, то шнурки; а теперь вот - лезвия.Достать их можно было тайком - и то если повезет - на "свободном"рынке. - Сам полтора месяца одним бреюсь, - солгал он. Очередь продвинулась вперед. Остановившись, он снова обернулся кСайму. Оба взяли по сальному металлическому подносу из стопки. - Ходили вчера смотреть, как вешают пленных? - спросил Сайм. - Работал,- безразлично ответил Уннстон.- В кино, наверно, увижу. - Весьма неравноценная замена,-сказал Сайм.

 


Его насмешливый взгляд рыскал по лицу Уинстона. "Знаем вас,-говорил этот взгляд.- Насквозь тебя вижу, отлично знаю, почему непошел смотреть на казнь пленных". Интеллектуал Сайм был остервенело правоверен. С неприятнымсладострастием он говорил об атаках вертолетов на вражеские деревни, опроцессах и признаниях мыслепреступников, о казнях в подвалахминистерства любви. В разговорах приходилось отвлекать его от этих теми наводить - когда удавалось - на проблемы новояза, о которых онрассуждал интересно и со знанием дела. Уинстон чуть отвернул лицо отиспытующего взгляда больших черных глаз. - Красивая получилась казнь,- мечтательно промолвил Сайм.- Когдаим связывают ноги, по-моему, это только портит картину. Люблю, когдаони брыкаются. Но лучше всего конец, когда вываливается синий язык...я бы сказал, ярко-синий. Эта деталь мне особенно мила. - След'щий! - крикнула прола в белом фартуке, с половником в руке.Уинстон и Сайм сунули свои подносы. Обоим выкинули стандартный обед:жестяную миску с розовато-серым жарким, кусок хлеба, кубик сыра,кружку черного кофе "Победа" и одну таблетку сахарина. - Есть столик, вон под темтелекраном,- сказал Сайм.- По дорогевозьмем джину.

 

Джин им дали в фаянсовых кружках без ручек. Онипробрались через людный зал и разгрузили подносы на столик сметаллической крышкой; на углу кто-то разлил соус; грязная жижанапоминала рвоту. Уинстон взял свой джин, секунду помешкал, собираясьс духом, и залпом выпил маслянистую жидкость. Потом сморгнул слезы - ивдруг почувствовал, что голоден. Он стал заглатывать жаркое полнымиложками; в похлебке попадались розовые рыхлые кубики - возможно,мясной продукт. Оба молчали, пока нe опорожнили миски. За столикомсзади и слева от Уинстона кто-то без умолку тараторил - резкаяторопливая речь, похожая на утиное кряканье, пробивалась сквозь общийгомон. - Как подвигается словарь? - Из-за шума Уинстон тоже повысилголос. - Медленно,- ответил Сайм.- Сижу над прилагательными. Очарование.Заговорив о новоязе, Сайм сразу взбодрился. Отодвинул миску, хрупкойрукой взял хлеб, в другую - кубик сыра и, чтобы не кричать, подался кУинстону.

 


- Одиннадцатое издание - окончательное издание. Мы придаем языкузавершенный вид - в этом виде он сохранится, когда ни на чем другом небудут говорить. Когда мы закончим, людям вроде вас придется изучатьего сызнова. Вы, вероятно, полагаете, что главная наша работа -придумывать новые слова. Ничуть не бывало. Мы уничтожаем слова -десятками, сотнями ежедневно. Если угодно, оставляем от языка скелет.В две тысячи пятидесятом году ни одно слово, включенное в одиннадцатоеиздание, не будет устаревшим. Он жадно откусил хлеб, прожевал и с педантским жаром продолжалречь. Его худое темное лицо оживилось, насмешка в глазах исчезла, иони стали чуть ли не мечтательными. - Это прекрасно - уничтожать слова. Главный мусор скопился,конечно в глаголах и прилагательных, но и среди существительных -сотни и сотни лишних. Не только синонимов: есть ведь и антонимы. Нускажите, для чего нужно слово, которое есть полная противоположностьдругому?

 

Слово само содержит свою противоположность. Возьмем,например, "голод". Если есть слово "голод", зачем вам "сытость"?"Неголод" ничем не хуже, даже лучше, потому что оно - прямаяпротивоположность, а "сытость"- нет. Или оттенки и степениприлагательных. "Хороший"- для кого хороший? А "плюсовой" исключаетсубъективность. Опять же, если вам нужно что-то сильнее "плюсового",какой смысл иметь целый набор расплывчатых бесполезных слов-"великолепный", "отличный" и так далее? "Плюс плюсовой" охватывает теже значения, а если нужно еще сильнее - "плюсплюс плюсовой". Конечно,мы и сейчас уже пользуемся этими формами, но в окончательном вариантеновояза других просто не останется. В итоге все понятия плохого ихорошего будут описываться только шестью словами, а по сути, двумя. Вычувствуете, какая стройность, Уинстон? Идея, разумеется, принадлежитСтаршему Брату,- спохватившись, добавил он. При имени Старшего Браталицо Уинстона вяло изобразило пыл. Сайму его энтузиазм показалсянеубедительным. - Вы не цените новояз по достоинству,-- заметил он как бы спечалью. Пишете на нем, а думаете все равно на староязе. Мнепопадались ваши материалы в "Таймс". В душе вы верны староязу со всейего расплывчатостью и ненужными оттенками значений. Вам не открыласькрасота уничтожения слов. Знаете ли вы, что новояз - единственный насвете язык, чей словарь с каждым годом сокращается? Этого Уинстон, конечно, не знал. Он улыбнулся насколько могсочувственно, не решаясь раскрыть рот.

 

Сайм откусил еще от черноголомтя, наскоро прожевал и заговорил снова, - Неужели вам непонятно, что задача новояза - сузить горизонтмысли? В конце концов мы сделаем мыслепреступление попростуневозможным - для него не останется слов. Каждое необходимое понятиебудет выражаться одним-единственным словом, значение слова будетстрого определено, а побочные значения упразднены и забыты. Водиннадцатом издании, мы уже на подходе к этой цели. Но процесс будетпродолжаться и тогда, когда нас с вами не будет на свете. С каждымгодом все меньше и меньше слов. Все уже и уже границы мысли.Разумеется, и теперь для мыслепреступления нет ни оправданий, нипричин. Это только вопрос самодисциплины, управления реальностью. Но вконце концов и в них нужда отпадет. Революция завершится тогда, когдаязык станет совершенным. Новояз - это ангсоц, ангсоц - это новояз,-проговорил он с какой-то религиозной умиротворенностью.- Приходило ливам в голову, Уинстон, что к две тысячи пятидесятому году, а то ираньше, на земле не останется человека, который смог бы понять наш свами разговор? - Кроме...- с сомнением начал Уинстон и осекся. У него чуть несорвалось с языка (кроме пролов), но он сдержался, не будучи уверен вдозволительности этого замечания. Сайм, однако, угадал его мысль. - Пролы не люди,- небрежно парировал он.- К две тысячипятидесятому году, если не раньше, по-настоящему владеть староязом небудет никто.

 

Вся литература прошлого будет уничтожена. Чосер, Шекспир, Мильтон, Байрон останутся только в новоязовском варианте, превращенныене просто в нечто иное, а в собственную противоположность. Дажепартийная литература станет иной. Даже лозунги изменятся. Откудавзяться лозунгу "Свобода это рабство", если упразднено само понятиесвободы? Атмосфера мышления станет иной. Мышления в нашем современномзначении вообще не будет. Правоверный не мыслит - не нуждается вмышлении. Правоверность - состояние бессознательное. "В один прекрасный день" - внезапно решил Уинстои,- "Саймараспылят. Слишком умен. Слишком глубоко смотрит и слишком ясновыражается. Партия таких не любит. Однажды он исчезнет. У него это налице написано." Уинстон доел свой хлеб и сыр. Чуть повернулся на стуле, чтобывзять кружку с кофе. За столиком слева немилосердно продолжал своиразглагольствования мужчина со скрипучим голосом. Молодая женщина -возможно, секретарша - внимала ему и радостно соглашалась с каждымсловом. Время от времени до Уинстона долетал ее молодой и довольноглупый голос, фразы вроде "Как это верно!".

 

Мужчина не умолкал ни на мгновение - даже когда говорила она. Уинстон встречал его вминистерстве и знал, что он занимает какую-то важную должность вотделе литературы. Это был чедовек лет тридцати, с мускулистой шеей ибольшим подвижным ртом. Он слегка откинул голову, и в таком ракурсеУинстон видел вместо его глаз пустые блики света, отраженного очками.Жутковато делалось оттого, что в хлеставшем изо рта потоке звуковневозможно было поймать ни одного слова. Только раз Уинстон расслышалобрывок фразы: "...полная и окончательная ликвидацияголдстейновщины",- обрывок выскочил целиком, как отлитая строка влинотипе. В остальном это был сплошной шум - кря-кря-кря. Речь нельзябыло разобрать, но общий характер ее не вызывал ни каких сомнений.Метал ли он громы против Голдстейна и требовал более суровых мерпротив мыслепреступников и вредителей, возмущался ли зверствамиевразийской военщины, восхвалял ли Старшего Брата и героевМалабарского фронта - значения не имело. В любом случае каждое егослово было - чистая правоверность, чистый ангсоц.

 

Глядя на хлопавшеертом безглазое лицо, Уинстон испытывал странное чувство, что перед нимнеживой человек, а манекен. Не в человеческом мозгу рождалась эта речь- в гортани. Извержение состояло из слов, но не было речью в подлинномсмысле, это был шум, производимый в бессознательном состоянии, утиноекряканье. Сайм умолк и черенком ложки рисовал в лужице соуса. Кряканье засоседним столом продолжалось с прежней быстротой, легко различимое вобщем гуле. - В новоязе есть слово,- сказал .Сайм,- Не знаю, известно ли оновам: "речекряк" - крякающий по-утиному. Одно из тех интересных слов, укоторых два противоположных значения. В применении к противнику эторугательство; в применении к тому, с кем вы согласны,- похвала. Сайма несомненно распылят, снова подумал Уинстон. Подумал сгрустью, хотя отлично знал, что Сайм презирает его и не слишком любити вполне может объявить его мыслепреступником, если найдет для этогооснования. Чуть-чуть что-то не так с Саймом.

 

Чего-то ему не хватает:осмотрительности, отстраненности, некоей спасительной глупости. Нельзясказать, что неправоверен. Он верит в принципы ангсоца, чтит СтаршегоВрата, он радуется победам, ненавидит мыслепреступников не толькоискренне, но рьяно и неутомимо, причем располагая самыми последнимисведениями, не нужными рядовому партийцу. Но всегда от него шелкакой-то малопочтенный душок. Он говорил то, о чем говорить не стоило,он прочел слишком много книжек, он наведывался в кафе "Под каштаном",которое облюбовали художники и музыканты. Запрета, даже неписаногозапрета, на посещение этого кафе не было, но над ним тяготело что-тозловещее. Когда-то там собирались отставные, потерявшие довериепартийные вожди (потом их убрали окончательно). По слухам, бывал тамсколько-то лет или десятилетий назад сам Голдстейн.

 

Судьбу Сайманетрудно было угадать. Но несомненно было и то, что если бы Саймуоткрылось, хоть на три секунды, каких взглядов держится Уинстон, Саймнемедленно донес бы на Уинстона в полицию мыслей. Впрочем, как и любойна его месте, но все же Сайм скорее. Правоверность - состояниебессознательное. Сайм поднял голову. - Вон идет Парсонс,- сказал он. В голосе его прозвучало: несносный дурак. И в самом деле междустоликами пробирался сосед Уинстона по дому "Победа"- невысокий,бочкообразных очертаний человек с русыми волосами и лягушачьим лицом.В Тридцать пять лет он уже отрастил брюшко и складки жира на загривке,но двигался по-мальчишески легко. Да и выглядел он мальчиком, толькобольшим: хотя он был одет в форменный комбинезон, все время хотелосьпредставить его себе в синих шортах, серой рубашке и красном галстукеразведчика. Воображению рисовались ямки на коленях и закатанные рукавана пухлых руках. В шорты Парсонс действительно облачался при всякомудобном случае - и в туристских вылазках и на других мероприятиях,требовавших физической активности. Он приветствовал обоих веселым"здрасьте, здрасьте!" и сел за стол, обдав их крепким запахом пота.Все лицо его было покрыто росой. Потоотделительные способности уПарсонса были выдающиеся. В клубе всегда можно было угадать, что онпоиграл в настольный теннис, по мокрой ручке ракетки.

 

Сайм вытащил полоску бумаги с длинным столбиком слов и принялся читать, держанаготове чернильный карандаш. - Смотри, даже в обед работает,- сказал Парсонс, толкнув Уинстонав бок.- Увлекается, а? Что у вас там? Не по моим, наверно, мозгам.Смит, знаете, почему я за вами гоняюсь? Вы у меня подписаться забыли. - На что подписка? - спросил Уинстон, машинально потянувшись ккарману. Примерно четверть зарплаты уходила на добровольные подписки,настолько многочисленные, что их и упомнить было трудно. - На Неделю ненависти - подписка по Месту жительства. Я домовыйказначей. Не щадим усилий - в грязь лицом не ударим. Скажу прямо: еслинаш дом "Победа" не выставит больше всех флагов на улице, так не помоей вине. Вы два доллара обещали. Уинстон нашел и отдал две мятых, замусоленных бумажки, и Парсонсаккуратным почерком малограмотного записал его В блокнотик. - Между прочим,- сказал он,- я слышал, мой паршивец запулил в васвчера из рогатки. Я ему задал по первое число. Даже пригрозил: еще разповторится - отберу рогатку. - Наверное, расстроился, что его не пустили на казнь,- сказалУинстон. - Да, знаете... я что хочу сказать: сразу видно, что воспитан вправильном духе. Озорные паршивцы, что один, что другая, ноувлеченные! Одно на уме - разведчики, ну и война, конечно.

 

Знаете, чтодочурка выкинула в прошлое воскресенье? У них поход был в Беркампстед- так она сманила еще двух девчонок, откололись от отряда и до вечераследили за одним человеком. Два часа шли за ним, и все лесом, а вАмершеме сдали его патрулю. - Зачем это? - слегка опешив, спросил Уинстон. Парсонс победоносно продолжал: - Дочурка догадалась, что он вражеский агент, на парашютесброшенный или еще как. Но вот в чем самая штука-то. С чего, выдумаете, она его заподозрила? Туфли на нем чудные - никогда, говорит,не видала на человеке таких туфель. Что, если иностранец? Семь летпигалице, а смышленая какая, а? - И что с ним сделали? - спросил Уинстон. - Ну уж этого я не знаю. Но не особенно удивлюсь, если...- Парсонсизобразил, будто целится из ружья, и щелкнул языком. - Отлично,- в рассеянности произнес Сайм, не отрываясь от своеголистка. - Конечно, нам без бдительности нельзя,- поддакнул Уинстон. - Война, сами понимаете,- сказал Парсонс. Как будто вподтверждение его слов телекран у них над головами сыграл фанфару. Нона этот раз была не победа на фронте, а сообщение министерстваизобилия. - Товарищи! - крикнул энергичный молодой голос.- Внимание,товарищи! Замечательные известия! Победа на производственном фронте.Итоговые сводки о производстве всех видов потребительских товаровпоказывают, что по сравнению с прошлым годом уровень жизни поднялся неменее чем на двадцать процентов. Сегодня утром по всей Океаниипрокатилась неудержимая волна стихийных демонстраций.

 

Трудящиесяпокинули заводы и учреждения и со знаменами прошли по улицам, выражаяблагодарность Старшему Брату за новую счастливую жизнь под его мудрымруководством. Вот некоторые итоговые показатели. Продовольственныетовары... Слова "наша новая счастливая жизнь" повторились несколько раз. Впоследнее время их полюбило министерство изобилия. Парсонс,встрепенувшись от фанфары, слушал, приоткрыв рот, торжественно, свыражением впитывающей скуки. За цифрами он уследить не мог, нопонимал, что они должны радовать. Он выпростал из кармана громаднуювонючую трубку, до половины набитую обуглившимся табаком. При норметабака сто граммов в неделю человек редко позволял себе набить трубкудоверху. Уинстон курил сигарету "Победа", стараясь держать еегоризонтально. Новый талон действовал только с завтрашнего дня, а унего осталось всего четыре сигареты. Сейчас он пробовал отключиться отпостороннего шума и расслышать то, что изливалось из телекрана.Кажется, были даже демонстрации благодарности Старшему Брату за то,что он увеличил норму шоколада до двадцати граммов в неделю. А ведьтолько вчера объявили, что норма уменьшена до двадцати граммов,подумал Уинстон.

 

Неужели в это поверят - через какие-нибудь сутки?Верят. Парсонс поверил легко, глупое животное. Безглазый за соседнимстолом - фанатично, со страстью, с исступленным желанием выявить,разоблачить, распылить всякого, кто скажет, что на прошлой неделенорма была тридцать граммов. Сайм тоже поверил, только затейливее, припомощи переосмысления. Так что же, у него одного не отшибло память?Телекран все извергал сказочную статистику. По сравнению с прошлымгодом стало больше еды, больше одежды, больше домов, больше мебели,больше кастрюль, больше топлива, больше кораблей, больше вертолетов,больше книг, больше новорожденных - всего больше, кроме болезней,преступлений и сумасшествия. С каждым годом, с каждой минутой все ився стремительно поднималось к новым и новым высотам. Так же, как Саймперед этим, Уинстон взял ложку и стал возить ею в пролитом соусе,придавая длинной лужице правильные очертания. Он с возмущением думал освоем быте, об условиях жизни. Всегда ли она была такой? Всегда ли былтакой вкус у еды? Он окинул взглядом столовую.

 

Низкий потолок, набитыйзал, грязные от трения бесчисленных тел стены; обшарпанныеметаллические столы и стулья, стоящие так тесно, что сталкиваешьсялоктями с соседом; гнутые ложки, щербатые подносы, грубые белыекружки; все поверхности сальные, в каждой трещине грязь; и кисловатыйсмешанный запах скверного джина, скверного кофе, подливки с медью изаношенной одежды. Всегда ли так неприятно было твоему желудку и коже,всегда ли было это ощущение, что ты обкраден, обделен? Правда, за всюсвою жизнь он не мог припомнить ничего существенно иного. Сколько онсебя помнил, еды никогда не было вдоволь, никогда не было целых носкови белья, мебель всегда была обшарпанной и шаткой, комнаты -нетопленными, поезда в метро - переполненными, дома - обветшалыми,хлеб - темным, кофе - гнусным, чай - редкостью. Сигареты - считанными,ничего дешевого и в достатке, кроме синтетического джина. Конечно,тело старится, и все для него становится не так, но если тошно тебе отнеудобного, грязного, скудного житья, от нескончаемых зим, заскорузлыхносков, вечно неисправных лифтов, от ледяной воды, шершавого мыла, отсигареты, распадающейся в пальцах, от странного и мерзкого вкуса пищи- не означает ли это, что такой уклад жизни ненормален? Если онкажется непереносимым - неужели это родовая память нашептывает тебе,что когда-то жили иначе? Он снова окинул взглядом зал.

 

Почти все люди были уродливыми - ибудут уродливыми, даже если переоденутся из форменных синихкомбинезонов во что-нибудь другое. Вдалеке пил кофе коротенькийчеловек, удивительно похожий на жука, и стрелял по сторонамподозрительными глазками. Если не оглядываешься вокруг, подумалУинстон, до чего же легко поверить, будто существует и дажепреобладает предписанный партией идеальный тип: высокие мускулистыеюноши и пышногрудые девы, светловолосые, беззаботные, загорелые,жизнерадостные. На самом же деле, сколько он мог судить, жителиВзлетной полосы 1 в большинстве были мелкие, темные и некрасивые.Любопытно, как размножился в министерствах жукоподобный тип:приземистые, коротконогие, очень рано полнеющие мужчины с суетливымидвижениями, толстыми непроницаемыми лицами и маленькими глазами. Этоттип как-то особенно процветал под партийной властью. Завершив фанфарой сводку из министерства изобилия, телекранзаиграл бравурную музыку. Парсонс от бомбардировки цифрами исполнилсярассеянного энтузиазма и вынул изо рта трубку. - Да, хорошо потрудилось в нынешнем году министерство изобилия,-промолвил он и с видом знатока кивнул.- Кстати, Смит, у вас, случайно,не найдется свободного лезвия? - Ни одного,- ответил Уинстон.- Полтора месяца последним бреюсь. - Ну да... просто решил спросить на всякий случай. - Не взыщите,- сказал Уинстон. Кряканье за соседним столом, смолкшее было во время министерскогоотчета, возобновилось с прежней силой.

 

Уинстон Почему-то вспомнилмиссис Парсонс, ее жидкие растрепанные волосы, пыль в морщинах. Годачерез два, если не раньше, детки донесут на нее в полицию мыслей. Еераспылят. Сайма распылят. Его, Уинстона, распылят. О'Брайена распылят.Парсонса же, напротив, никогда не распылят. Безглазого крякающегоникогда не распылят. Мелких жукоподобных, шустро снующих по лабиринтамминистерств,- их тоже никогда не распылят. И ту девицу из отделалитературы не распылят. Ему казалось, что он инстинктивно чувствует,кто погибнет, а кто сохранится, хотя чем именно обеспечиваетсясохранность, даже не объяснишь. Тут его вывело из задумчивости грубое вторжение. Женщина засоседним столиком, слегка поворотившись, смотрела на него. Та самая, стемными волосами. Она смотрела на него искоса, с непонятнойпристальностью. И как только они встретились глазами, отвернулась. Уинстон почувствовал, что по хребту потек пот. Его охватилотвратительный ужас. Ужас почти сразу прошел, но назойливое ощущениенеуютности осталось.

 

Почему она за ним наблюдает? Он, к сожалению, немог вспомнить, сидела она за столом, когда он пришел, или появиласьпосле. Но вчера на двухминутке ненависти она села прямо за ним. хотяникакой надобности в этом не было. Очень вероятно, что она хотелапослушать его - проверить, достаточно ли громко он кричит. Как и в прошлый раз, он подумал: вряд ли она штатный сотрудникполиции мыслей, но ведь добровольный-то шпион и есть самый опасный. Онне знал, давно ли она на него смотрит - может быть, уже пять минут, аследил ли он сам за своим лицом все это время - неизвестно. Если ты вобщественном месте или в поле зрения телекрана и позволил себезадуматься - это опасно, это страшно. Тебя может выдать ничтожнаямелочь. Нервный тик, тревога на липе, привычка бормотать себе под нос- все, в чем можно усмотреть признак аномалии, попытку что-то скрыть.В любом случае неположенное выражение лица (например, недоверчивое,когда объявляют о победе) - уже наказуемое преступление. На новоязедаже есть слово для него: - лицепреступление. Девица опять сидела кУиистону спиной. В конце концов, может, она и не следит за ним; может,это просто совпадение, что она два дня подряд оказывается с ним рядом.Сигарета у него потухла, и он осторожно положил ее на край стола.Докурит после работы, если удастся не просыпать табак.

 

Вполне возможно, что женщина за соседним столом - осведомительница, вполневозможно, что в ближайшие три дня он очутится в подвалах министерствалюбви, но окурок пропасть не должен. Сайм сложил свою бумажку испрятал в карман. Парсонс опять заговорил. - Я вам не рассказывал, как мои сорванцы юбку подожгли на базарнойторговке? - начал он, похохатывая и не выпуская изо рта чубук.- За то,что заворачивала колбасу в плакат со Старшим Братом. Подкрались сзадии целым коробком спичек подожгли. Думаю, сильно обгорела. Вотпаршивцы, а? Но увлеченные, но с огоньком! Это их в разведчиках такнатаскивают - первоклассно, лучше даже, чем в мое время. Как думаете,чем их вооружили в последний раз? Слуховыми трубками, чтобыподслушивать через замочную скважину! Дочка принесла вчера домой ипроверила на двери в общую комнату - говорит, слышно в два раза лучше,чем просто ухом! Конечно, я вам скажу, это только игрушка. Но мыслямдает правильное направление, а? Тут телекран издал пронзительный свист. Это был сигнал приступитьк работе. Все трое вскочили, чтобы принять участие в давке передлифтами, и остатки табака высыпались из сигареты Уйнстона. VI Уинстон писал в дневнике: Это было три года назад. Темным вечером, в переулке около большого вокзала.

 

Она стояла у подъезда под уличным фонарем, почти не дававшим света. Молодое лицо было сильно накрашено. Это и привлекло меня - белизна лица. похожего на маску, ярко-красные губы. Партийные женщины никогда не красятся. На улице не было больше никого, не было телекранов. Она сказала два доллара. Я... Ему стало трудно продолжать. Он закрыл глаза и нажал на векипальцами, чтобы прогнать неотвязное видение. Ему нестерпимо хотелосьвыругаться - длинно и во весь голос. Или удариться головой о стену,пинком опрокинуть стол, запустить в окно чернильницей - буйством,шумом, болью, чем угодно, заглушить рвущее душу воспоминание. Твой злейший враг, подумал он, это твоя нервная система. В любуюминуту внутреннее напряжение может отразиться на твоей наружности. Онвспомнил прохожего, которого встретил на улице несколько недель назад:ничем не примечательный человек, член партии, лет тридцати пяти илисорока, худой и довольно высокий, с портфелем. Они были в несколькихшагах друг от друга, и вдруг левая сторона лица у прохожего дернулась.Когда они поравнялись, это повторилось еще раз: мимолетная судорога,гик, краткий, как щелчок фотографического затвора, но, видимо,привычный.

 

Уинстон тогда подумал: бедняге крышка. Страшно, что человекэтого скорее всего не замечал. Но самая ужасная опасность из всех -разговаривать во сне. От этого, казалось Уинстону, ты вообще не можешьпредохраниться. Он перевел дух и стал писать дальше: Я вошел за ней в подъезд, а оттуда через двор в полуподвальную кухню. У стены стояла кровать, на столе лампа с привернутым фитилем. Женщина... Раздражение не проходило. Ему хотелось плюнуть. Вспомнив женщину вполуподвальной кухне, он вспомнил Кэтрин, жену. Уинстон был женат -когда-то был, а может, и до сих пор: насколько он знал, жена неумерла. Он будто снова вдохнул тяжелый, спертый воздух кухни,смешанный запах грязного белья, клопов и дешевых духов-гнусных ивместе с тем соблазнительных, потому что пахло не партийной женщиной,партийная не могла надушиться. Душились только пролы. Для Уинстоназапах духов был неразрывно связан с блудом. Это было его первое прегрешение за два года. Иметь дело спроститутками, конечно, запрещалось, но запрет был из тех, которые тывремя от времени осмеливаешься нарушить. Опасно, но не смертельно.Попался с проституткой - пять лет лагеря, не больше, если нетотягчающих обстоятельств. И дело не такое уж сложное; лишь бы незастигли за преступным актом. Бедные кварталы кишели женщинами,готовыми продать себя.

 

А купить иную можно было за бутылку джина:пролам джин не полагался. Негласно партия даже поощряла проституцию -как выпускной клапан для инстинктов, которые все равно нельзяподавить. Сам по себе разврат мало значил, лишь бы был он вороватым ибезрадостным, а женщина - из беднейшего и презираемого класса.Непростительное преступление - связь между членами партии. Но хотя вовремя больших чисток обвиняемые неизменно признавались и в этомпреступлении, вообразить, что такое случается в жизни, было трудно. Партия стремилась не просто помешать тому, чтобы между мужчинами иженщинами возникали узы, которые не всегда поддаются ее воздействию.Ее подлинной необъявленной целью было лишить половой акт удовольствия.Главным врагом была не столько любовь, сколько эротика - и в браке ивне его. Все браки между членами партии утверждал особый комитет, и -хотя этот принцип не провозглашали открыто - если создавалосьвпечатление, что будущие супруги физически привлекательны друг длядруга, им отказывали в разрешении. У брака признавали только однуцель: производить детей для службы государству. Половое сношениеследовало рассматривать как маленькую противную процедуру, вродеклизмы.

 

Это тоже никогда не объявляли прямо, но исподволь вколачивалив каждого партийца с детства. Существовали даже организации наподобиеМолодежного антиполового союза, проповедовавшие полное целомудрие дляобоих полов. Зачатие должно происходить путем искусственногоосеменения ("искос" на новоязе), в общественных пунктах. Уинстон знал,что это требование выдвигали не совсем всерьез, но, в общем, оновписывалось в идеологию партии. Партия стремилась убить половой инстинкт, а раз убить нельзя, то хотя бы извратить и запачкать. Зачемэто надо, он не понимал: но и удивляться тут было нечему. Что касаетсяженщин, партия в этом изрядно преуспела. Он вновь подумал о Кэтрин.Девять... десять, почти одиннадцать лет. как Они разошлись. Но до чегоредко он о ней думает. Иногда за неделю ни разу не вспомнит, что былженат. Они прожили всего пятнадцать месяцев. Развод партия запретила,но расходиться бездетным не препятствовала, наоборот. Кэтрин была высокая, очень прямая блондинка, даже грациозная.Четкое, с орлиным профилем лицо ее можно было назвать благородным -пока ты не понял, что за ним настолько ничего нет, насколько этовообще возможно. Уже в самом начале совместной жизни Уинстон решил -впрочем, только потому, быть может, что узнал ее ближе, чем другихлюдей,- что никогда не встречал более глупого, пошлого, пустогосоздания.

 

Мысли в ее голове все до единой состояли из лозунгов, и небыло на свете такой ахинеи, которой бы она не склевала с руки упартии. Ходячий граммофон - прозвал он ее про себя. Но он бы выдержалсовместную жизнь, если бы не одна вещь - постель. Стоило только прикоснуться к ней, как она вздрагивала и цепенела.Обнять ее было - все равно что обнять деревянный манекен. И странно:когда она прижимала его к себе, у него было чувство, что она в то жевремя отталкивает его изо всех сил. Такое впечатление создавали ееокоченелые мышцы. Она лежала с закрытыми глазами, не сопротивляясь ине помогая, а подчиняясь. Сперва это приводило его в крайнеезамешательство: потом ему стало жутко. Но он все равно бы вытерпел,если бы они условились больше не спать. Как ни удивительно, на это несогласилась Кэтрин. Мы должны, сказала она, если удастся, родитьребенка. Так что занятия продолжались, и вполне регулярно, раз внеделю, если к тому не было препятствий. Она даже напоминала ему поутрам, что им предстоит сегодня вечером, дабы он не забыл. Для этого унее было два названия. Одно - "подумать о ребенке", другое - "нашпартийный долг" (да, она именно так выражалась). Довольно скороприближение назначенного дня стало вызывать у него форменный ужас. Но,к счастью, ребенка не получилось, Кэтрин решила прекратить попытки, ивскоре они разошлись. Уинстон беззвучно вздохнул. Он снова взял ручку и написал:

 

Женщина бросилась на кровать и сразу, без всяких предисловий, с неописуемой грубостью и вульгарностью задрала юбку. Я... Он увидел себя там, при тусклом свете лампы, и снова ударил в носзапах дешевых духов с клопами, снова стеснилось сердце от возмущения ибессилия, и так же, как в ту минуту, вспомнил он белое тело Кэтрин,навеки окоченевшее под гипнозом партии. Почему всегда должно быть так?Почему у него не может быть своей женщины и удел его - грязные,торопливые случки, разделенные годами? Но нормальный роман - эточто-то почти немыслимое. Все партийные женщины одинаковы. Целомудриевколочено в них так же крепко, как преданность партии. Продуманнойобработкой сызмала, играми и холодными купаниями, вздором, которым ихпичкали в школе, в разведчиках, в Молодежном союзе. докладами,парадами, песнями, лозунгами, военной музыкой в них убили естественноечувство. Разум говорил ему, что должны быть исключения, но сердцеотказывалось верить. Они все неприступны - партия добилась своего. Иеще больше, чем быть любимым, ему хотелось - пусть только раз в жизни- пробить эту стену добродетели. Удачный половой акт - уже восстание.Страсть - мыслепреступление. Растопить Кэтрин - если бы удалось - и тобыло бы чем-то вроде совращения, хотя она ему жена. Но надо было дописать до конца. Он написал: Я прибавил огня в лампе. Когда я увидел ее при свете...

 

После темноты чахлый огонек керосиновой лампы показался очень ярким. Только теперь он разглядел женщину как следует. Он шагнул к нейи остановился, разрываясь между похотью и ужасом. Он сознавал, чемрискует, придя сюда. Вполне возможно, что при выходе его схватитпатруль; может быть, уже сейчас его ждут за дверью. Даже если онуйдет, не сделав того, ради чего пришел... Это надо было записать; надо было исповедаться. А увидел он присвете лампы - что женщина старая. Румяна лежали на лице таким толстымслоем, что, казалось, треснут сейчас, как картонная маска. В волосахседые пряди; и самая жуткая деталь: рот приоткрылся, а в нем - ничего,черный, как пещера. Ни одного зуба. Торопливо, валкими буквами он написал: Когда я увидел ее при свете, она оказалась совсем старой, ей было не меньше пятидесяти. Но я не остановился и довел дело до конца, Уинстон опять нажал пальцами на веки. Ну вот, он все записал, аничего не изменилось. Лечение не помогло. Выругаться во весь голосхотелось ничуть не меньше.

Скачать бесплатно книги. Читать роман 1984 полностью =>