Все разделы сайта DANILIDI.RU

Джордж Оруэлл - Роман 1984

Читать книгу бесплатно онлайн

Продолжение. Начало здесь

Глава VII

Если есть надежда (писал Уинстон), то она в пролах. Если есть надежда, то больше ей негде быть: только в пролах, в этой клубящейся на государственных задворках массе, которая составляет восемьдесят пять процентов населения Океании, может родиться сила, способная уничтожить партию.

Партию нельзя свергнуть изнутри. Ее враги - если у нее есть враги - не могут соединиться, не могут даже узнать друг друга. Даже если существует легендарное Братство - а это не исключено, нельзя себе представить, чтобы члены его собирались группами больше двух или трех человек. Их бунт - выражение глаз, интонация в голосе; самое большее - словечко, произнесенное шепотом.

А продам, если б только они могли осознать свою силу, заговоры ни к чему. Им достаточно встать и встряхнуться - как лошадь стряхивает мух. Стоит им захотеть - и завтра утром они разнесут партий в щепки. Рано или поздно они до этого додумаются. Но!.. Он вспомнил, как однажды шел по людной улице, и вдруг из переулка впереди вырвался оглушительный, в тысячу глоток, крик, женский крик. Мощный, грозный вопль гнева и отчаяния, густое "а-а-а-а!", гудящее,как колокол.

Сердце у него застучало. Началось! - подумал он, Мятеж!Наконец-то они восстали! Он подошел ближе и увидел толпу: двести илитриста женщин сгрудились перед рыночными ларьками, и лица у них былитрагические, как у пассажиров на тонущем пароходе. У него на глазах объединенная отчаянием толпа будто распалась: раздробилась на островки отдельных ссор. По-видимому, один из ларьков торговал кастрюлями. Убогие, утлые жестянки - но кухонную посуду всегда было труднодостать. А сейчас товар неожиданно кончился.

Счастливицы, провожаемые толчками и тычками, протискивались прочь со своими кастрюлями, анеудачливые галдели вокруг ларька и обвиняли ларечника в том, что даетпо блату, что прячет под прилавком. Раздался новый крик.

Две толстухи одна с распущенными волосами - вцепились в кастрюльку и тянули вразные стороны. Обе дернули, ручка оторвалась. Уинстон наблюдал с отвращением, однако какая же устрашающая сила прозвучала в крике всего двухсот или трехсот голосов!

Ну почему они никогда не крикнут такиз-за чего-нибудь стоящего! Он написал: Они никогда не взбунтуются, пока не станут сознательными, а сознательными не станут, пока не взбунтуются. Прямо как из партийного учебника фраза, подумал он. Партия, конечноже , утверждала, что освободила пролов от цепей.

До революции ихстрашно угнетали капиталисты, морили голодом и пороли, женщинзаставляли работать в шахтах (между прочим, они там работают до сихпор), детей в шесть лет продавали на фабрики. Но одновременно, всоответствии с принципом двоемыслия, партия учила, что пролы по своей природе низшие существа, их, как животных, надо держать в повиновении, руководствуясь несколькими простыми правилами.

В сущности, о пролахзнали очень мало. Много и незачем знать. Лишь бы трудились и размножались - а там пусть делают что хотят. Предоставленные самисебе, как скот на равнинах Аргентины, они всегда возвращались к тому образу жизни, который для них естественен, шли по стопам предков.

Они рождаются, растут в грязи, в двенадцать лет начинают работать,переживают короткий период физического расцвета и сексуальности, вдвадцать лет женятся, в тридцать уже немолоды, к шестидесяти обычноумирают. Тяжелый физический труд, заботы о доме и детях, мелкие свары с соседями, кино, футбол, пиво и, главное, азартные игры вот и все, что вмещается в их кругозор. Управлять ими несложно среди них всегда вращаются агенты полиции мыслей - выявляют и устраняют тех, кто мог быстать опасным: но приобщить их к партийной идеологии не стремятся.

Считается нежелательным, чтобы пролы испытывали большой интерес к политике. От них требуется лишь примитивный патриотизм - чтобы взывать кнему, когда идет речь об удлинении рабочего дня или о сокращении пайков. А если и овладевает ими недовольство - такое тоже бывало, это недовольство ни к чему не ведет, ибо из-за отсутствия общих идей обращено оно только против мелких конкретных неприятностей. Большие беды неизменно ускользал и от их внимания.

У огромного большинствапролов нет даже телекранов в квартирах. Обычная полиция занимается имиочень мало. В Лондоне существует громадная преступность, целое государство в государстве; воры, бандиты, проститутки, торговцынаркотиками, вымогатели всех мастей; но поскольку она замыкается в среде пролов, внимания на нее не обращают. Во всех моральных вопросах им позволено следовать обычаям предков.

Партийное сексуальноепуританство на пролов не распространилось. За разврат их непреследуют, разводы разрешены. Собственно говоря, и религия была бы разрешена, если бы пролы проявили к ней склонность. Пролы ниже подозрений. Как гласит партийный лозунг: "Пролы и животные свободны".

Уинстон тихонько почесал варикозную язву. Опять начался зуд. Волей-неволей всегда возвращаешься к одному вопросу: какова все-таки была жизнь до революции? Он вынул из стола школьный учебник истории, одолженный у миссис Парсонс, и стал переписывать в дневник. В прежнее время, до славной революции, Лондон не был тем прекрасным городом, каким мы его знаем сегодня.

Это был темный, грязный, мрачный город, и там почти все жили впроголодь, а сотни и тысячи бедняков ходили разутыми и не имели крыши над головой. Детям, твоим сверстникам, приходилось работать двенадцать часов в день на жестоких хозяев: если они работали медленно, их пороли кнутом, а питались они черствыми корками и водой. Но среди этой ужасной нищеты стояли большие красивые дома богачей, которым прислуживали иногда до тридцати слуг.

Богачи назывались капиталистами. Это были толстые уродливые люди со злыми лицами - наподобие того, что изображен на следующей странице. Как видишь, на нем длинный черный пиджак, который назывался фраком, и странная шелковая шляпа в форме печной трубы - так называемый цилиндр. Это была форменная одежда капиталистов, и больше никто не смел ее носить. Капиталистам принадлежало все на свете, а остальные люди были их рабами. Им принадлежали вся земля, все дома, все фабрики и все деньги. Того, кто их ослушался, бросали в тюрьму или же выгоняли с работы, чтобы уморить голодом.

Когда простой человек разговаривал с капиталистом, он должен был пресмыкаться, кланяться, снимать шапку и называть его "сэр". Самый главный капиталист именовался королем и... Он знал этот список назубок. Будут епископы с батистовыми рукавами, судьи в мантиях, отороченных горностаев, позорный столб, колодки, топчак, девятихвостая плеть, банкет у лорд-мэра, обычай целовать туфлю у папы.

Было еще так называемое право первой ночи. но вдетском учебнике оно. наверно, не упомянуто. По этому законукапиталист имел право спать с любой работницей своей фабрики. Как узнать, сколько тут лжи? Может быть, и вправду средний человекживет сейчас лучше, чем до революции. Единственное свидетельствопротив - безмолвный протест у тебя в потрохах, инстинктивное ощущение,что условия твоей жизни невыносимы, что некогда они наверное были другими.

Ему пришло в голову, что самое характерное в нынешней жизни - не жестокость ее и не шаткость, а просто убожество, тусклость, апатия. Оглянешься вокруг - и не увидишь ничего похожего ни на ложь, льющуюсяиз телекранов, ни на те идеалы, к которым стремятся партия.

Даже упартийца большая часть жизни проходит вне политики корпишь на нуднойслужбе, бьешься за место в вагоне метро, штопаешь дырявый носок,клянчишь сахариновую таблетку, заначиваешь окурок.

Партийный идеал -это нечто исполинское, грозное, сверкающее: мир стали и бетона,чудовищных машин и жуткого оружия, страна воинов и фанатиков, которые шагаютв едином строю, думают одну мысль, кричат один лозунг, неустанно трудятся сражаются, торжествуют, карают - триста миллионов человек и все на одно лицо.

В жизни же - города-трущобы, где снуют несытые люди в худых башмаках, ветхие дома девятнадцатого века, гдевсегда пахнет капустой и нужником.

Перед ним возникло видение Лондона - громадный город развалин, город миллиона мусорных ящиков,- и на негоналожился образ миссис Парсонс, женщины с морщинистым лицом и жидкимиволосами, безнадежно ковыряющей засоренную канализационную трубу. Он опять почесал лодыжку.

День и ночь телекраны хлещут тебя поушам статистикой, доказывают, что у людей сегодня больше еды, больше одежды, лучше дома, веселее развлечения, что они живут дольше, работают меньше и сами стали крупнее, здоровее, сильнее, счастливее, умнее, просвещеннее, чем пятьдесят лет назад.

Ни слова тут нельзя доказать и нельзя опровергнуть. Партия, например, утверждает, чтограмотны сегодня сорок процентов взрослых пролов, а до революции грамотных было только пятнадцать процентов.

Партия утверждает, чтодетская смертность сегодня - всего сто шестьдесят на тысячу, а дореволюции была - триста... и так далее. Это что-то вроде одного уравнения с двумя неизвестными. Очень может быть. что буквально каждоеслово в исторических книжках - даже те, которые принимаешь как самоочевидные, чистый вымысел. Кто его знает, может, и не былоникогда такого закона, как право первой ночи, или такой твари, как капиталист, или такого головного убора, как цилиндр. Все расплывается в тумане.
Прошлое подчищено, подчистка забыта,ложь стала правдой. Лишь однажды в жизни он располагал - послесобытий, вот что важно - ясным и недвусмысленным доказательством того,что совершена подделка. Он держал его в руках целых полминуты. Было это, кажется, в 1973 году... словом, в то время, когда он расстался с Кэтрин.

Но речь шла о событиях семи- или восьмилетней давности. Началась эта история в середине шестидесятых годов, в периодбольших чисток, когда были поголовно истреблены подлинные вождиреволюции. К 1970 году в живых не осталось ни одного, кроме Старшего Брата. Всех разоблачили как предателей и контрреволюционеров.

Голдстейн сбежал и скрывался неведомо где, кто-то просто исчез, большинство же после шумных процессов, где все признались в своихпреступлениях, было казнено Среди последних, кого постигла эта участь, были трое Джонс, Аронсон и Резерфорд Их взяли году в шестьдесят пятом.

По обыкновению, они исчезли на год или год с пишним, и никто не знал,живы они или нет: но потом их вдруг извлекли дабы они, как принято, изобличили себя сами. Они признались в сношениях с врагом (тогда врагом тоже была Евразия), в растрате общественных фондов, в убийстве преданных партийцев, в подкопах под руководство Старшего Брата, которыми они занялись еще задолго до революции, во вредительских актах, стоивших жизни сотням тысяч людей.
Признались, были помилованы, восстановлены в партии и получили посты, по названию важные, а по сути - синекуры Все трое выступили с длинными покаянными статьями в"Таймс", где рассматривали корни своей измены и обещали искупить вину. После их освобождения Уинстон действительно видел всю троицу вкафе "Под каштаном".
Он наблюдал за ними исподтишка, с ужасом и не моготорвать глаз Они были гораздо старше его - реликты древнего мира.наверное, последние крупные фигуры, оставшиеся от ранних героическихдней партии. Славный дух подпольной борьбы и гражданской войны все еще витал над ними. У него было ощущение - хотя факты и даты уже порядком расплылись, что их имена он услышал на несколько лет раньше, чем имя Старшего Брата.
Но они были вне закона - враги, парии, обреченныеисчезнуть в течение ближайшего года или двух. Тем, кто раз побывал вруках у полиции мыслей, уже не было спасения. Они трупы - и толькождут, когда их отправят на кладбище. За столиками вокруг них небыло ни души неразумно даже показываться поблизости от таких людей. Они молча сидели аа стаканами джина, сдобренного гвоздикой - фирменным напитком этого кафе. Наибольшее впечатление на Уинстона произвел Резерфорд.
Некогда знаменитыйкарикатурист, он своими злыми рисунками немало способствовал разжиганию общественных страстей в период революций. Его карикатуры и теперь изредка появлялись в "Таймс". Это было всего лишь подражаниеего прежней манере, на редкость безжизненное и неубедительное.
Перепевы старинных тем: трущобы, хижины, голодные дети, уличные бои. Капиталисты в цилиндрах (кажется, даже на баррикадах они не желалирасстаться с цилиндрами),- бесконечные и безнадежные попытки вернутьсяв прошлое. Он был громаден и уродлив - грива сальных седых волос, лицов морщинах и припухлостях, выпяченные губы. Когда-то он, должно быть, отличался неимоверной силой, теперь же его большое тело местами разбухло, обвисло, осело, местами усохло. Он будто распадался на глазах - осыпающаяся гора.
Было пятнадцать часов, время затишья. Уинстон уже не помнил, как его туда занесло в такой час. Кафе почтиопустело. Из телекранов точилась бодрая музыка. Трое сидели в своем углу молча и почти неподвижно. Официант, не дожидаясь их просьбы, принес еще по стакану джина.
На их столе лежала шахматная доска с расставленными фигурами, но никто не играл. Вдруг с телекранами что-то произошло - и продолжалось это с полминуты. Сменилась мелодия, исменилось настроение музыки. Вторглось что-то другое... трудно объяснить что. Странный, надтреснутый, визгливый, глумливый тон - Уинстон назвал его яро желтым тоном. Потом голос запел:

Под развесистым каштаном

Продали средь бела дня -

Я тебя, а ты меня.

Под развесистым каштаном

Мы лежим средь бела дня -

Справа ты, а слева я.

Трое не пошевелились. Но когда Уинстон снова взглянул наразрушенное лицо Резерфорда, оказалось, что в глазах у него стоятслезы. И только теперь Уинстон заметил, с внутренним содроганием - непонимая еще, почему содрогнулся, что и у Аронсона и у Резерфорда перебитые носы.

Чуть позже всех троих опять арестовали. Выяснилось, что сразу жепосле освобождения они вступили в новые заговоры. На втором процессеони вновь сознались во всех прежних преступлениях и во множественовых. Их казнили, а дело их в назидание потомкам увековечили вистории партии.

Лет через пять после этого, в 1973-м, разворачивая материалы, только что выпавшие на стол из пневматической трубы, Уинстон обнаружил случайный обрывок бумаги. Значение обрывка он понялсразу, как только расправил его на столе. Это была половина страницы, вырванная из "Таймс" примерно десятилетней давности, верхняя половина,так что число там стояло, - и на ней фотография участников какого-то партийного торжества в Нью-Йорке.

В центре группы выделялись Джонс,Аронсон и Резерфорд. Не узнать их было нельзя, да и фамилии ихзначились в подписи под фотографией. А на обоих процессах все трое показали, что в тот день они находились на территории Евразии. С тайного аэродрома в Канаде их доставили куда-то в Сибирь на встречу с работниками Евразийского генштаба, которому они выдавали важные военные тайны.

Дата засела впамяти Уинстона, потому что это был Иванов день: впрочем, это делонаверняка описано повсюду. Вывод возможен только один: их признаниябыли ложью. Конечно, не бог весть какое открытие. Уже тогда Уинстон недопускал мысли, что люди, уничтоженные во время чисток, в самом деле преступники. Но тут было точное доказательство, обломок отмененного прошлого: так одна ископаемая кость, найденная не в том слое отложений, разрушает целую геологическую теорию.

Если бы этот фактможно было обнародовать, разъяснить его значение. он один разбил быпартию вдребезги. Уинстон сразу взялся за работу. Увидев фотографию и поняв, что она означает, он прикрыл ее другим листом. К счастью,телекрану она была видна вверх ногами. Он положил блокнот на колено и отодвинулся со стулом подальше от телекрана.

Сделать непроницаемое лицо легко, даже дышать можно ровно,если постараться, но вот с сердцебиением не сладишь, а телекран -штука чувствительная, подметит. Он выждал, по своим расчетам, десятьминут, все время мучаясь страхом, что его выдаст какая-нибудь случайность - например, внезапный сквозняк смахнет бумагу. Затем, ужене открывая фотографию, он сунул ее вместе с ненужными листками вгнездо памяти.

И через минуту она, наверное, превратилась в пепел. Это было десять-одиннадцать лет назад. Сегодня он эту фотографиюскорее бы всего сохранил. Любопытно: хотя и фотография и отраженный наней факт были всего лишь воспоминанием, само то, что он когда-тодержал ее в руках, влияло на него до сих пор. Неужели, спросил онсебя, власть партии над прошлым ослабла оттого, что уже несуществующее мелкое свидетельство когда-то существовало?

А сегодня, если бы удалось воскресить фотографию, она, вероятно, иуликой не была бы. Ведь когда он увидел ее, Океания уже не воевала сЕвразией и трое покойных должны были бы продавать родину агентамОстазии. А с той поры произошли еще повороты - два, три, он не помнил сколько.

Наверное, признания покойных переписывались и переписывались,так что первоначальные факты и даты совсем уже ничего не значат. Прошлое не просто меняется, оно меняется непрерывно. Самым же кошмарным для него было то, что он никогда не понимал отчетливо, какую цель преследует это грандиозное надувательство, Сиюминутные выгоды отподделки прошлого очевидны, но конечная ее Цель - загадка.

Он сновавзял ручку и написал: Я понимаю КАК: не понимаю ЗАЧЕМ. Он задумался, как задумывался уже не раз, а не сумасшедший ли онсам. Может быть, сумасшедший тот, кто в меньшинстве, в единственномчисле.

Когда то безумием было думать, что Земля вращается вокруг Солнца; сегодня - что прошлое неизменяемо. Возможно, он один придерживается этого убеждения, а раз один, значит - сумасшедший. Номысль, что он сумасшедший, не очень его тревожила: ужасно, если он вдобавок ошибается.

Он взял детскую книжку по истории и посмотрел на фронтиспис спортретом Старшего Брата. Его встретил гипнотический взгляд. Словнокакая-то исполинская сила давила на тебя - проникала в череп,трамбовала мозг, страхом вышибала из тебя твои убеждения, принуждалане верить собственным органам чувств. В конце концов партия объявит,чдто дважды два - пять, и придется в это верить. Рано или поздно она издаст такой указ, к этому неизбежно ведет логика ее власти.

Ее философия молчаливо отрицает не только верность твоихвосприятий, но и само существование внешнего мира. Ересь из ересей - здравый смысл. И ужасно не то, что тебя убьют за противоположное мнение, а то, что они, может быть, нравы. В самом деле, откуда мызнаем, что дважды два - четыре?

Или что существует сила тяжести. Иличто прошлое нельзя изменить. Если и прошлое и внешний мир существуюттолько в сознании, а сознанием можно управлять - тогда что? Нет! Он ощутил неожиданный прилив мужества. Непонятно, по какой ассоциации в уме возникло лицо О'Брайена. Теперь он еще тверже знал,что О'Брайен на его стороне.

Он пишет дневник для О'Брайена -О'Брайену; никто не прочтет его бесконечного письма, но предназначенооно определенному человеку и этим окрашено. Партия велела тебе не верить своим глазам и ушам. И это ее окончательный, самый важный приказ.

Сердце у него упало при мысли отом, какая огромная сила выстроилась против него, с какой легкостьюсобьет его в споре любой партийный идеолог хитрыми доводами, которыхон не то что опровергнуть - понять не сможет. И однако он прав! Они неправы, а прав он. Очевидное, азбучное, верное надо защищать. Прописная истина истинна - и стой на этом!

Прочно существует мир, его законы неменяются. Камни - твердые, вода - мокрая, предмет, лишенный опоры,устремляется к центру Земли. С ощущением, что он говорит это О'Брайену и выдвигает важную аксиому, Уинстон написал: Свобода - это возможность сказать, что дважды два-четыре. Если дозволено это, все остальное отсюда следует.


Глава VIII

Откуда-то из глубины прохода пахнуло жареным кофе - настоящимкофе, не "Победой". Уинстон невольно остановился. Секунды на две онвернулся в полузабытый мир детства. Потом хлопнула дверь и отрубилазапах, как звук. Он прошел по улицам несколько километров, Я язва над щиколоткой саднила. Вот уже второй раз за три недели он пропустил вечер в общественном центре - опрометчивый поступок, за посещениями наверняка следят. В принципе у члена партии нет свободного времени, инаедине с собой он бывает только в постели.

Предполагается, что, когдаон не занят работой, едой и сном, он участвует в общественныхразвлечениях; все. в чем можно усмотреть любовь к одиночеству, даже прогулка без спутников, подозрительно. Для этого в новоязе есть слово саможит - оно означает индивидуализм и чудачество. Но нынче вечером выйдя из министерства, он соблазнился нежностью апрельского воздуха.

Такого мягкого голубого тона в небе он за последний год ни разу не видел, идолгий шумный вечер в общественном центре, скучные, изнурительные игры, лекции, поскрипывающее, хоть и смазанное джином, товарищество -все это показалось ему непереносимым. Поддавшись внезапному порыву, онповернул прочь от автобусной остановки и побрел по лабиринту Лондона, сперва на юг, потом на восток и обратит на север, заплутался нанезнакомых улицах и шел уже куда глаза глядят. "Если есть надежда,- написал он в дневнике, то она - в пролах".

И в голове все время крутилась эта фраза - мистическая истина и очевидная нелепость. Он находился в бурых трущобах, где-то ксеверо-востоку от того, что было некогда вокзалом Сент-Панкрас. Он шелпо булыжной улочке мимо двухэтажных домов с обшарпанными дверями,которые открывались прямо на тротуар и почему-то наводили на мысль окрысиных норах. На булыжнике там и сям стояли грязные лужи.

И в темныхподъездах и в узких проулках по обе стороны было удивительно многонароду - зрелые девушки с грубо намалеванными ртами, парни, гонявшиеся за девушками, толстомясые тетки, при виде которых становилось понятно, во что превратятся эти девушки через десяток лет, согнутые старухи, шаркавшие растоптанными ногами, и оборванные босые дети, которыеиграли в лужах и бросались врассыпную от материнских окриков. Наверно, каждое четвертое окно было выбито и забрано досками. -- На Уинстона почти не обращали внимания, но кое-кто провожал его опасливым и любопытным взглядом.

Перед дверью, сложив кирпично-красные руки нафартуках, беседовали две необъятные женщины. Уинстон, подходя к ним,услышал обрывки разговора. Да, говорю, это все очень хорошо, говорю. Но на моем месте ты бысделала то же самое. Легко, говорю, судить, а вот хлебнула бы ты смое... - Да-а, отозвалась другая, То-то и оно. В том-то все и дело. Резкие голоса вдруг смолкли.

В молчании женщины окинули еговраждебным взглядом. Впрочем, не враждебным даже, скореенастороженным, замерев на миг, как будто мимо проходило неведомоеживотное, Синий комбинезон партийца не часто мелькал на этих улицах. Показываться в таких местах без дела не стоило. Налетишь на патруль - могут остановить.

"Товарищ, ваши документы. Что вы здесь делаете? Вкотором часу ушли с работы? Вы всегда ходите домой этой дорогой?" и так далее и так далее.

Разными дорогами ходить домой не запрещалось,но если узнает полиция мыслей, этого достаточно, чтобы тебя взяли назаметку. Вдруг вся улица пришла в движение. Со всех сторон послышались предостерегающие крики. Люди разбежались по домам, как кролики. Из двери недалеко от Уинстона выскочила молодая женщина, подхватила маленького ребенка, игравшего в луже, накинула на него фартук и метнулась обратно.

В тот же миг из переулка появился мужчина в черном костюме, напоминавшем гармонь, подбежал к Уинстону. взволнованно показывая на небо. - Паровоз! - закричал он. - Смотри, директор! Сейчас по башке! Ложись быстро! Паровозом пролы почему-то прозвали ракету.

Уинстон бросился ничкомна землю. В таких случаях пролы почти никогда не ошибались. Им будто инстинкт подсказывал за несколько секунд, что подлетает ракета, считалось ведь, что ракеты летят быстрее звука. Уинстонприкрыл голову руками. Раздался грохот, встряхнувший мостовую: на спину ему дождем посыпался какой-то мусор. Поднявшись, он обнаружил, что весь усыпан осколками оконного стекла.

Он пошел дальше. Метрах вдвухстах ракета снесла несколько Домов. В воздухе стоял черный столбдыма, а под ним в туче алебастровой пыли уже собирались вокруг развалин люди. Впереди возвышалась кучка штукатурки, и на ней Уинстон разглядел ярко-красное пятно.

Подойдя поближе, он увидел, что этооторванная кисть руки. За исключением кровавого пенька кисть быласовершенно белая, как гипсовый слепок. Он сбросил ее ногой в водосток, а потом, чтобы обойти толпу,свернул направо в переулок.

Минуты через три-четыре он вышел из зонывзрыва, и здесь улица жила своей убогой муравьиной жизнью как ни в чемне бывало. Время шло к двадцати часам, питейные лавки пролов ломились от посетителей. Их грязные двери беспрерывно раскрывались, обдавая улицу запахами мочи, опилок и кислого пива.

В углу возле выступающегодома вплотную друг к другу стояли трое мужчин, средний держал сложенную газету, а двое заглядывали через его плечо. Издали Уинстонне мог различить выражения их лиц, но их позы выдавали увлеченность.

Видимо, они читали какое-то важное сообщение. Когда до них оставалось несколько шагов, группа вдруг разделилась, и двое вступили в яростную перебранку.

Казалось, она вот-вот перейдет в драку. - Да ты слушай, балда, что тебе говорят! С семеркой на конце ниодин номер не выиграл за четырнадцать месяцев. - А я говорю, выиграл! - А я говорю, нет. У меня дома все выписаны за два года. Записываю, как часы. Я тебе говорю, ни один с семеркой... - Нет, выигрывала семерка! Да я почти весь номер назову. Кончался на четыреста семь.

В феврале - вторая неделя февраля. - Бабушку твою в феврале! У меня черным по белому. Ни разу,говорю, с семеркой... - Да закройтесь вы! - вмешался третий. Они говорили о лотерее. Отойдя метров на тридцать, Уинстон оглянулся. Они продолжали спорить оживленно, страстно.

Лотерея с ее еженедельными сказочными выигрышами была единственным общественнымсобытием, которое волновало пролов. Вероятно, миллионы людей видели вней главное, если не единственное дело, ради которого стоит жить. Этобыла их услада, их безумство, их отдохновение, их интеллектуальный возбудитель. Тут даже те, кто едва умел читать и писать, проявляли искусство сложнейших расчетов и сверхъестественную память. Существовал целый клан, кормившийся продажей систем, прогнозов и талисманов.

К работе лотереи Уинстон никакого касательства не имел - ею занималось министерство изобилия, но он знал (в партии все знали), что выигрыши по большей части мнимые. На самом деле выплачивались только мелкие суммы, а обладатели крупных выигрышей были лицами вымышленными. При отсутствии настоящей связи между отдельными частями Океании устроитьэто не составляло труда, Но если есть надежда, то она - в пролах.

За эту идею надо держаться. Когда выражаешь ее словами, она кажется здравой: когдасмотришь на тех, кто мимо тебя проходит, верить в нее - подвижничество. Он свернул на улицу, шедшую под уклон. Место показалось ему смутно знакомым - невдалеке лежал главный проспект.

Где-то впереди слышался гам. Улица круто повернула и закончилась лестницей, спускавшейся впереулок, где лоточники торговали вялыми овощами. Уинстон вспомнил это место. Переулок вел на главную улицу, а за следующим поворотом, в пяти минутах ходу - лавка старьевщика, где он купил книгу, ставшую дневником. Чуть дальше, в канцелярском магазинчике, он приобрел чернила и ручку.

Перед лестницей он остановился. На другой стороне переулка былазахудалая пивная с как будто матовыми, а на самом деле просто пыльнымиокнами. Древний старик, согнутый, но энергичный, с седыми, торчащими,как у рака, усами, распахнул дверь и скрылся в пивной. Уинстону пришлов голову, что этот старик, которому сейчас не меньше восьмидесяти, застал революцию уже взрослым мужчиной.

Он да еще немногие вроде него - последняя связь с исчезнувшим миром капитализма. И в партии осталосьмало таких, чьи взгляды сложились до революции. Старшее поколение почти все перебито в больших чистках пятидесятых и шестидесятых годов,а уцелевшие запуганы до полной умственной капитуляции. И если есть живой человек, который способен рассказать правду о первой половине века, то он может быть только пролом.

Уинстон вдруг вспомнил переписанное в дневник место из детской книжки по истории и загорелся безумной идеей. Он войдет в пивную, завяжет со стариком знакомство и расспросит его: "Расскажите, как вы жили в детстве. Какая была жизнь? Лучше, чем в наши дни, или хуже?" Поскорее, чтобы не успеть испугаться, он спустился до лестнице иперешел на другую сторону переулка. Сумасшествие, конечно.

Разговаривать с пролами и посещать их пивные тоже, конечно, незапрещалось, но такая странная выходка не останется незамеченной. Еслизайдет патруль, можно прикинуться, что стало дурно, но они вряд липо верят. Он толкнул дверь, в нос ему шибануло пивной кислятиной. Когда он вошел, гвалт в пивной сделался вдвое тише. Он спиной чувствовал, что все глаза уставились на его синий комбинезон.

Люди, метавшие дротики в мишень, прервали свою игру на целых полминуты. Старик, из-за которого он пришел, препирался у стойки с барменом - крупным, грузным молодым человеком, горбоносым и толсторуким.

Вокруг кучкой стоялислушатели со своими стаканами. - Тебя как человека просят, петушился старик и надувал грудь,- Аты мне говоришь, что в твоем кабаке не найдется пинтовой кружки? - Да что это за чертовщина такая - пинта? - возражал бармен,упершись пальцами в стойку. - Нет, вы слыхали? Бармен называется - что такое пинта, не знает! Пинта - это полкварты, а четыре кварты - галлон.

Может, тебя азбуке поучить? - Сроду не слышал,- отрезал бармен.- Подаем литр, подаем пол-литра и все. Вон на полке посуда. - Пинту хочу,- не унимался старик. Трудно, что ли, нацедить пинту? В мое время никаких ваших литров не было.

- В твое время мы все на ветках жили,- ответил бармен, оглянувшисьна слушателей. Раздался громкий смех, и неловкость, вызванная появлением Уинстона, прошла. Лицо у старика сделалось красным. Он повернулся,ворча, и налетел на Уинстона. Уинстон вежливо взял его под руку. - Разрешите вас угостить? - сказал он. - Благородный человек, ответил тот, снова выпятив грудь.

Он будтоиге замечал на Уинстоне синего комбинезона.- Пинту! - воинственно приказал он бармену,- Пинту тычка. Бармен ополоснул два толстых пол-литровых стакана в бочонке подстойкой и налил темного пива. Кроме пива, в этих заведениях ничего неподавали.

Продам джин не полагался, но добывали они его без особоготруда. Метание дротиков возобновилось, а люди у стойки заговорили олотерейных билетах. Об Уинстоне на время забыли. У окна стоял сосновыйстол з- там можно было поговорить со стариком с глазу на глаз. Риск ужасный; но по крайней мере телекрана нет - в этом Уинстон удостоверился, как только вошел. - Мог бы нацедить мне пинту, ворчал старик, усаживаясь со стаканом. Пол-литра мало - не напьешься.

А литр - много. Бегаешьчасто. Не говоря, что дорого. - Со времен вашей молодости вы, наверно, видели много перемен,-осторожно начал Уинстон. Выцветшими голубыми глазами старик посмотрел на мишень длядротиков, потом на стойну, потом на дверь мужской уборной, словно перемены эти хотел отыскать здесь, в пивной. - Пиво было лучше, сказал он наконец. И дешевле!

Когда я был молодым, слабое пиво - называлось у нас тычок - стоило четыре пенса пинта. Но это до войны, конечно. - До какой? - спросил Уинстон. - Ну, война, она всегда,- неопределенно пояснил старик. Он взялстакан и снова выпятил грудь.- Будь здоров! Кадык на тощей шее удивительно быстро запрыгал, и пива как не бывало. Уинстон сходил к стойке и принес еще два стакана.

Старик как-будто забыл о своем предубеждении против целого литра. - Вы намного старше меня,- сказал Уинстон.- Я еще на свет неродился, а вы уже, наверно, были взрослым. И можете вспомнить прежнюю жизнь, до революции. Люди моих лет, по сути, ничего не знают о том времени. Только в книгах прочтешь, а кто его знает - правду ли пишут вкнигах. Хотелось бы от вас услышать.

В книгах по истории говорится,что жизнь до революции была совсем не похожа на нынешнюю. Ужасное угнетение, несправедливость, нищета - такие, что мы и вообразить неможем. Здесь, в Лондоне, огромное множество людей с рождения до смерти никогда не ели досыта. Половина ходила босиком. Работали двенадцать часов, школу бросали в девять лет, спали по десять человек в комнате.

А в то же время меньшинство - какие-нибудь несколько тысяч, такназываемые капиталисты - располагало богатством и властью. Владели всем, чем можно владеть. Жили в роскошных домах, держали по тридцатьслуг, разъезжали на автомобилях и четверках, пили шампанское, носили цилиндры...

Старик внезапно оживился. - Цилиндры! - сказал он. - Как это ты вспомнил? Только вчера проних думал. Сам не знаю с чего вдруг. Сколько лет уж, думаю, не видел цилиндра. Совсем отошли.

А я последний раз надевал на невесткиныпохороны. Вот когда еще... год вам не скажу, но уж лет пятьдесят тому. Напрокат, понятно, брали по такому случаю. - Цилиндры не так важно, - терпеливо заметил Уинстон. - Главное то, что капиталисты... они и священники, адвокаты и прочие, кто при них кормился, были хозяевами земли. Все на свете было для них.

Вы, простые рабочие люди, были у них рабами. Они могли делать с вами что угодно.Могли отправить вас на пароходе в Канаду, как скот. Спать с вашими дочерьми, если захочется. Приказать, чтобы вас выпороли какой-то девятихвостой плеткой. При встрече с ними вы снимали шапку. Каждый капиталист ходил со сворой лакеев... Старик вновь оживился. - Лакеи! Сколько же лет не слыхал этого слова, а? Лакеи.

Прямомолодость вспоминаешь, честное слово. Помню... вои еще когда... ходиля по воскресеньям в Гайд-парк речи слушать. Кого там только не было и Армия спасения, и католики, и евреи, и индусы. И был там один... имени сейчас не вспомню, но сильно выступал! Ох он их чихвостил.

Лакеи, говорит. Лакеи буржуазии! Приспешники правящего класса!

Паразиты - вот как загнул еще. И гиены... гиенами точно называл. Всеэто. конечно, про лейбористов, сам понимаешь. Уинстон почувствовал,что разговор не получается. Я вот что хотел узнать. - сказал он.- Как вам кажется, у вас сейчас больше свободы, чем тогда?

Отношение к вам более человеческое?В прежнее время богатые люди, люди у власти... - Палата лордов, -задумчиво вставил старик. - Палата лордов, если угодно, Я спрашиваю, могли эти люди обращаться с вами как с низшим только потому, что они богатые, а выбедный?

Правда ли, например, что вы должны были говорить им "сэр" и снимать шапку при встрече? Старик тяжело задумался. И ответил не раньше чем выпил четверть стакана. - Да,- сказал он.- Любили, чтобы ты дотронулся до кепки. Вроде оказал уважение. Мне это, правду сказать, не нравилось - но делал, не без того.

Куда денешься, можно сказать. - А было принято - я пересказываю то, что читал в книгах поистории,-. у этих людей и их слуг было принято сталкивать вас стротуара в сточную канаву? - Один такой меня раз толкнул.- ответил старик. Как вчера помню. В вечер после гребных гонок... ужасно они буянили после этих гонок... на Шафтобери-авеню налетаю я на парня. Вид благородный - парадный костюм, цилиндр и черное пальто.

Идет по тротуару, виляет -и я на негослучайно налетел. Говорит: "Не видишь, куда идешь?" - говорит. Яговорю: "А ты что. купил тротуар-то?" А он: "Грубить мне будешь? Голову, к чертям, отверну".

Я говорю: "Пьяный ты, - говорю.- Сдам тебя полиции, оглянуться не успеешь". И, веришь ли, берет меня за грудь итак пихает, что я чуть под автобус не попал. Ну а я молодой тогда были навесил бы ему, да тут... Уинстон почувствовал отчаяние. Память старика была просто свалкой мелких подробностей. Можешь расспрашивать его целый день - и никаких стоящих сведений не получишь.

Так что, история партии, может быть, правдива в каком-то смысле, а может быть,совсем правдива. Он сделал последнюю попытку, - Я, наверное, неясно выражаюсь, сказал он. Я вот что хочусказать. Вы очень давно живете на свете, половину жизни вы прожили до революции.

Например, в тысяча девятьсот двадцать пятом году вы ужебыли взрослым. Из того, что вы помните, как, по-вашему, в двадцать пятом году жить было лучше, чем сейчас, или хуже? Если бы вы могли выбрать, когда бы вы предпочли жить тогда или теперь?

Старик задумчиво посмотрел на мишень. Допил пиво - совсем уже медленно. И наконецответил с философской примиренностью, как будто пиво смягчило его: - Знаю, каких ты слов от меня ждешь. Думаешь, скажу, что хочется снова стать молодым.

Спроси людей: большинство тебе скажут, что хотелибы стать молодыми. В молодости здоровье, сила, все при тебе. Кто дожил до моих лет, тому всегда нездоровится. И у меня ноги другой раз болят хоть плачь и мочевой пузырь - хуже некуда. По шесть-семь раз ночью бегаешь.

Но и у старости есть радости. Забот уже тех нет. С женщинамиканителиться не надо - это большое дело. Веришь ли, у меня тридцать лет не было женщины. И неохота, рот что главное-то. Уинстон отвалился к подоконнику.

Продолжать не имело смысла. Онсобрался взять еще пива, но старик вдруг встал и быстро зашаркал квонючей кабинке у боковой стены. Лишние пол-литра произвели своедействие. Минуту-другую Уинстон глядел в пустой стакан, а потом даже сам не заметил, как ноги вынесли его на улицу.

Через двадцать лет, размышлял он, великий и простой вопрос "лучше ли жилось до революции?" окончательно станет неразрешимым. Да и сейчас он, в сущности, неразрешим: случайные свидетели старого мира не способны сравнить одну эпоху с другой.

Они помнят множество бесполезных фактов: ссору ссотрудником, потерю и поиски велосипедного насоса, выражение лица давно умершей сестры, вихрь пыли ветреным утром семьдесят лет назад: но то, что важно, вне их кругозора.

Они подобны муравью, который видитмелкое и не видит большого. А когда память отказала и письменные свидетельства подделаны, тогда с утверждениями партии, что она улучшила людям жизнь, надо согласиться - ведь нет и никогда уже небудет исходных данных для проверки. Тут размышления его прервались. Он остановился и поднял глаза.

Он стоял на узкой улице, где между жилыхдомов втиснулись несколько темных лавчонок. У него над головой виселитри облезлых металлических шара, когда-то, должно быть, позолоченных. Он как будто узнал эту улицу. Ну конечно! Перед ним была лавка старьевщика, где он купил дневник. Накатил страх. Покупка книги была опрометчивым поступком, и Уинстон зарекся подходить к этому месту.

Но вот, стоило ему задуматься, ноги сами принесли его сюда. А ведь длятого он и завел дневник, чтобы предохранить себя от таких самоубийственных порывов. Лавка еще была открыта, хотя время близилось к двадцати одному. Он подумал, что, слоняясь по тротуару, скорее привлечет внимание, чем в лавке, и вошел. Станут спрашивать - хотел купить лезвия.

Хозяин только что зажег висячую керосиновую лампу, издававшую нечистый, но какой-то уютный запах. Это был человек лет шестидесяти,щуплый, сутулый, с длинным дружелюбным носом, и глаза его за толстыми линзами очков казались большими и кроткими.

Волосы у него были почтисовсем седые, а брови густые и еще черные. Очки, добрая суетливость,старый пиджак из черного бархата - все это придавало емуинтеллигентный вид: не то литератора, не то музыканта. Говорил он тихим, будто выцветшим голосом и не так коверкал слова, какбольшинство пролов. - Я узнал вас на тротуаре,- сразу сказал он.- Это вы покупали подарочный альбом для девушек.

Превосходная бумага, превосходная. Ееназывали кремовая верже. Такой бумаги не делают, я думаю... уж лет пятьдесят. Он посмотрел на Уинстона поверх очков.- Вам требуется что-то определенное? Или хотели просто посмотреть вещи? - Шел мимо, уклончиво ответил Уинстон. Решил заглянуть.

Ничего конкретного мне не надо. - Тем лучше - едва ли бы я смог вас удовлетворить. Как бы извиняясь, он повернул кверху мягкую ладонь. Сами видите: можно сказать, пустая лавка. Между нами говоря, торговля антиквариатом почти иссякла. Спросу нет, да и предложить нечего. Мебель, фарфор, хрусталь - все это мало-помалу перебилось и переломалось. А металлическое побольшей части ушло в переплавку.

Сколько уже лет я не видел латунногоподсвечника. На самом деле тесная лавочка была забита вещами, но нималейшей ценности они не представляли. Свободного места почти неосталось - возле всех стен штабелями лежали пыльные рамы для картин.

В витрине - подносы с болтами и гайками, сточенные стамески, сломанные перочинные ножи, облупленные часы, даже не притворявшиеся исправными, и прочий разнообразный хлам. Какой-то интерес могла возбудить толькомелочь, валявшаяся на столике в углу, лакированные табакерки, агатовые брошки и тому подобное. Уинстон подошел к столику, и взгляд его привлекла какая-то гладкая округлая вещь, тускло блестевшая при свете лампы; он взял ее.

Это была тяжелая стекляшка, плоская с одной стороныи выпуклая с другой - почти полушарие. И в цвете и в строении стеклабыла непонятная мягкость - оно напоминало дождевую воду. А всердцевине, увеличенный выпуклостью, находился странный розовый предмет узорчатого строения, напоминавший розу или морской анемон. - Что это? - спросил очарованный Уинстон. - Это? Это коралл, - ответил старик. - Надо полагать, из Индийского океана. Прежде их иногда заливали в стекло. Сделано не меньше ста лет назад.

По виду даже раньше. - Красивая вещь,- сказал Уинстон. - Красивая вещь,- признательно подхватил старьевщик.- Но в наши дни мало кто ее оценит. Он кашлянул. Если вам вдруг захочется купить,она стоит четыре доллара. Было время, когда за такую вещь давали восемь фунтов, а восемь фунтов... ну, сейчас не сумею сказать точно -это были большие деньги.

Но кому нынче нужны подлинные древности -хотя их так мало сохранилось Уинстон немедленно заплатил четыре доллара и опустил вожделенную игрушку в карман. Соблазнила его не столько красота вещи, сколько аромат века, совсем не похожего на нынешний. Стекло такой дождевой мягкости ему никогда не встречалось.

Самым симпатичным в этой штуке была ее бесполезность, хотя Уинстон догадался, что когда-то она служила пресс-папье. Стекло оттягивало карман, но, к счастью, неслишком выпирало. Это странный предмет, даже компрометирующий предметдля члена партии. Все старое и, если на то пошло, все красивоевызывало некоторое подозрение.

Хозяин же. получив четыре доллара, заметно повеселел. Уинстон понял, что можно было сторговаться на трехили даже на двух. - Если есть желание посмотреть, у меня наверху еще однакомната,сказал старик.- Там ничего особенного. Всего несколькопредметов.

Если пойдем, нам понадобится свет. Он зажег еще одну лампу, потом, согнувшись, медленно поднялся постертым ступенькам и через крохотный коридорчик привел Уинстона в комнату; окно ее смотрело не на улицу, а на мощеный двор и на чащу печных труб с колпаками.

Уинстон заметил, что мебель здесь расставлена, как в жилой комнате. На полу дорожка, на стенах две-три картины, глубокое неопрятное кресло у камина. На каминной полке тикали старинные стеклянные часы с двенадцатичасовым циферблатом.

Под окном,заняв чуть ли не четверть комнаты, стояла громадная кровать, причем сматрасом. - Мы здесь жили, пока не умерла жена, - объяснил старик, как бы извиняясь. Понемногу распродаю мебель. Вот превосходная кровать красного дерева... То есть была бы превосходной, если выселить из нее клопов. Впрочем, вам, наверно, она кажется громоздкой.

Он поднял лампу над головой, чтобы осветить всю комнату, и втеплом тусклом свете она выглядела даже уютной. А ведь можно было быснять ее за несколько долларов в неделю, подумал Уинстон, если хватитсмелости. Это была дикая, вздорная мысль, и умерла она так же быстро,как родилась; но комната пробудила в нем какую-то ностальгию, какую-топамять, дремавшую в крови.

Ему казалось, что он хорошо знает этоощущение, когда сидишь в такой комнате, в кресле перед горящим камином, поставив ноги на решетку, на огне - чайник, и ты совсем один,в полной безопасности, никто не следит за тобой, ничей голос тебя недонимает, только чайник поет в камине да дружелюбно тикают часы. Тут нет телекрана,- вырвалось у него.

- Ах этого, ответил старик. У меня никогда не было. Они дорогие. Да и потребности, знаете, никогда не испытывал. А вот в углу хороший раскладной стол. Правда, чтобы пользоваться боковинами, надо заменить петли.

В другом углу стояла книжная полка, и Уинстона уже притянуло кней. На полке была только дрянь. Охота за книгами и уничтожение велисьв кварталах пролов так же основательно, как везде. Едва ли в целойОкеании существовал хоть один экземпляр книги, изданной еще до 1960 года.

Старик с лампой в руке стоял перед картинкой в палисандровой раме; онависела по другую сторону от камина, напротив кровати. Кстати, если вас интересуют старинные гравюры... деликатно начал он. Уинстон подошел ближе. Это была гравюра на стали: здание совальным фронтоном, прямоугольными окнами и башней впереди. Вокруг здания шла ограда, а в глубине стояла, по-видимому, статуя.

Уинстон присмотрелся. Здание казалось смутно знакомым, но статуи он не помнил. - Рамка привинчена к стене, - сказал старик,- но если хотите, ясниму. - Я знаю это здание, - промолвил наконец Уинстон,- оно разрушено. В середине улицы, за Дворцом юстиции. - Верно. За Домом правосудия. Его разбомбили... ну, много лет назад. Это была церковь.

Сент-Клемент - святой Климент у датчан. Он виновато улыбнулся, словно понимая, что говорит нелепость, и добавил:- "Апельсинчики как мед, в колокол Сент-Клемент бьет". - Что это? - спросил Уинстон. - А-а. "Апельсинчики как мед, в колокол Сент-Клемент бьет". В детстве был такой стишок. Как там дальше, я не помню, а кончается так:

"Вот зажгу я пару свеч - ты в постельку можешь лечь. Вот возьму я острый меч - и головка твоя с плеч". Игра была наподобие танца. Они стояли, взявшись за руки, а ты шел под руками, и когда доходили до "вот возьму я острый меч - н головка твоя с плеч", руки опускались и ловили тебя.

Там были только названия церквей. Все лондонские церкви... То есть самые знаменитые. Уинстон рассеянно спросил себя, какого века могла быть этацерковь. Возраст лондонских домов определить всегда трудно Все большиеи внушительные и более или менее новые на вид считались, конечно, построенными после революции, а все то, что было очевидно старше, относили к какому-то далекому, не ясному времени, называвшемуся средними веками.

Таким образом, века капитализма ничего стоящего непроизвели. По архитектуре изучить историю было так же невозможно, какпо книгам. Статуи, памятники, мемориальные доски, названия улиц - все, что могло пролить свет на прошлое, систематически переделывалось. - Я не знал, что это церковь, сказал он. Вообще-то их много осталось, сказал старик,- только их используют для других нужд. Как же там этот стишок? А! Вспомнил.

Апельсинчики как мед,

В колокол Сент-Клемент бьет.

И звонит Сент-Мартин:

Отдавай мне фартинг!

Вот, дальше опять не помню. А фартинг - это была маленькая меднаямонета, наподобие цента. - А где Сент-Мартин? - спросил Уинстон... Сент-Мартин? Эта еще стоит. На площади Победы, рядом скартинной галереей. Здание с портиком и колоннами, с широкой лестницей. Уинстон хорошо знал это здание.

Это был музей, предназначенныйдля разных пропагандистских выставок: моделей ракет и плавающих крепостей, восковых панорам, изображающих вражеские зверства, и тому подобного. - Называлась Святой Мартии на полях,- добавил старик,- хотя никаких полей в этом районе не припомню.

Гравюру Уинстон не купил. Предмет был еще более неподходящий, чемстеклянное пресс-папье, да и домой ее не унесешь - разве только безрамки. Но он задержался еще на несколько минут, беседуя со стариком, ивыяснил, что фамилия его не Уикс, как можно было заключить по надписи на лавке, а Чаррингтон. Оказалось, что мистеру Чаррингтону шестьдесяттри года, он вдовец и обитает в лавке тридцать лет.

Все эти годы он собирался сменить вывеску, но так и не собрался. Пока они беседовали, Уинстон все твердил про себя начало стишка: "Апельсинчики как мед, вколокол Сент-Клемент бьет. И звонит Сент-Мартин: отдавай мне фартинг!"

Любопытно: когда он произносил про себя стишок, ему чудилось, будто звучат сами колокола - колокола исчезнувшего Лондона, который еще существует где-то, невидимый и забытый. И слышалось ему, как поднимают они трезвон, одна за другой, призрачные колокольни.

Между тем, сколькоон себя помнил, он ни разу не слышал церковного звона. Он попрощался с мистером Чаррингтоном и спустился по лестницеодин, чтобы старик не увидел, как он оглядывает улицу, прежде чем выйти за дверь. Он уже решил, что, выждав время - хотя бы месяц, рискнет еще раз посетить лавку. Едва ли это опасней, чем пропуститьвечер в общественном центре, Большой опрометчивостью было уже то, что после покупки книги он пришел сюда снова, не зная, можно ли доверять хозяину.

И все же!.. Да, сказал он себе, надо будет прийти еще. Он купит гравюру сцерковью святого Климента у датчан, вынет из рамы и унесет под комбинезоном домой. Заставит мистера Чаррингтона вспомнить стишок доконца. И снова мелькнула безумная мысль снять верхнюю комнату. От восторга он секунд на пять забыл об осторожности - вышел на улицу, ограничившись беглым взглядом в окно.

И даже начал напевать на самодельный мотив:

Апельсинчики как мед,

В колокол Сент-Кпемент бьет.

И звонит Сент-Мартин:

Отдавай мне фартинг!

Вдруг сердце у него екнуло от страха, живот схватило. Вкаких-нибудь десяти метрах - фигура в синем комбинезоне, идет к нему.Это была девица из отдела литературы, темноволосая. Уже смеркалось, но Уинстон узнал ее без труда. Она посмотрела ему прямо в глаза и быстро прошла дальше, как будто не заметила. Несколько секунд он не мог двинуться с места, словно отнялись ноги.

Потом повернулся направо и с трудом пошел, не замечая, что идетне в ту сторону. Одно по крайней мере стало ясно. Сомнений быть немогло: девица за ним шпионит. Она выследила его - нельзя же поверить,что она по чистой случайности забрела в тот же вечер на ту же захудалую улочку в нескольких километрах от района, где живут партийцы. Слишком много совпадений.

А служит она в полиции мыслей илиже это самодеятельность - значения не имеет. Она за ним следит, этогодовольно. Может быть, даже видела, как он заходил в пивную. Идти было тяжело. Стеклянный груз в кармане при каждом шаге стукаяпо бедру, и Уинстона подмывало выбросить его. Но хуже всего была спазма в животе. Несколько минут ему казалось, что если он сейчас жене найдет уборную, то умрет. Но в таком районе не могло быть общественной уборной.

Потом спазма прошла, осталась только глухаяболь. Улица оказалась тупиком. Уинстон остановился, постоял несколькосекунд, рассеянно соображая, что делать, потом повернул назад. Когдаон повернул, ему пришло в голову, что он разминулся с девицей каких-нибудь три минуты назад. и если бегом, то можно ее догнать. Можно дойти за ней до какого-нибудь тихого места, а там проломить ей череп булыжником.

Стеклянное пресс-папье тоже сгодится. оно тяжелое.Но он сразу отбросил этот план: невыносима была даже мысль о том,чтобы совершить физическое усилие. Нет сил бежать, нет сил ударять.Вдобавок девица молодая и крепкая, будет защищаться. Потом он подумал,что надо сейчас же пойти в общественный центр и пробыть там до закрытия - обеспечить себе хотя бы частичное алиби. Но и это невозможно. Им овладела смертельная вялость. Хотелось одного: вернуться к себе в квартиру и ничего не делать.

Домой он пришел только в двадцать третьем часу. Ток в сети должныбыли отключить в двадцать три тридцать. Он отправился на кухню и выпилпочти целую чашку джина "Победа". Потом подошел к столу в нише, сел и вынул из ящика дневник. Но раскрыл его не сразу. Женщина в телекране томным голосом пела патриотическую песню. Уинстон смотрел на мраморныйпереплет, безуспешно стараясь отвлечься от этого голоса.

Приходят за тобой ночью, всегда ночью. Самое правильное -покончить с собой, пока тебя не взяли. Наверняка так поступали многие. Многие исчезновения на самом деле были самоубийствами. Но в стране,где ни огнестрельного оружия, ни надежного яда не достанешь, нужна отчаянная отвага, чтобы покончить с собой.

Он с удивлением подумал отом, что боль и страх биологически бесполезны, подумал о вероломстве человеческого тела, цепенеющего в тот самый миг, когда требуетсяособое усилие. Он мог бы избавиться от темноволосой, если бы сразу приступил к делу, но именно из-за того. что опасность была чрезвычайной, он лишился сил.

Ему пришло в голову, что в критические минуты человек борется не с внешним Врагом, а всегда с собственным телом. Даже сейчас, несмотря на джин, тупая боль в животе не позволялаему связно думать. И то же самое, понял он. во всех трагических или повидимости героических ситуациях.

На поле боя, в камере пыток, натонущем корабле то, за что ты бился, всегда забывается - тело твое разрастается и заполняет вселенную, и даже когда ты не парализован страхом и не кричишь от боли, жизнь - это ежеминутная борьба с голодомили холодом, с бессонницей, изжогой или зубной болью. Он раскрыл дневник. Важно хоть что-нибудь записать. Женщина в телекране разразилась новой песней.

Голос вонзался ему в мозг, как острыеосколки стекла. Он пытался думать об О'Брайене, для которого - которому - пишется дневник, но вместо этого стал думать, что с нимбудет, когда его арестует полиция мыслей. Если бы сразу убили -полбеды. Смерть - дело предрешенное.

Но перед смертью (никто об этомне распространялся, но знали все) будет признание по заведенномупорядку с ползаньем по полу мольбами о пощаде, с хрустом ломаемыхкостей, с выбитыми зубами и кровавыми колтунами в волосах. Почему ты должен пройти через это, если итог все равно известен?

Почему нельзясократить тебе жизнь на несколько дней или недель? От разоблачения неушел Ни один, и признавались все до единого. В тот миг, когда ты преступил в мыслях, ты уже подписал свой смертный приговор. Так" зачем ждут тебя эти муки в будущем, если они ничего не изменят?

Он опять попробовал вызвать образ О'Брайена, и теперь это удалось."Мы встретимся там. где нет темноты",- сказал ему О'Брайен. Уинстонпонял его слова - ему казалось, что понял. Где нет темноты - это воображаемое будущее; ты его не увидишь при жизни, но, предвидя, можешь мистически причаститься к нему. Голос из телекрана бил по ушами не давал додумать эту мысль до конца.

Уинстон взял в рот сигарету.Половина табака тут же высыпалась на язык - не скоро и отплюешься от этой горечи. Перед ним, вытеснив О'Брайена, возникло лицо Старшего Брата. Так же, как несколько дней назад, Уинстон вынул из кармана монету и вгляделся. Лицо смотрело на него тяжело, спокойно, отечески, но что за улыбка прячется в черных усах? Свинцовым погребальным звоном приплыли слова:

ВОИНА ЭТО МИР

СВОБОДА ЭТО РАБСТВО

НЕЗНАНИЕ - СИЛА

 

* ЧАСТЬ ВТОРАЯ *

I

Было еще утро: Уинстон пошел из своей кабины в уборную. Навстречуему по пустому ярко освещенному коридору двигался человек. Оказалось,что это темноволосая девица. С той встречи у лавки старьевщика минуло четыре дня. Подойдя поближе, Уинстон увидел, что правая рука у нее наперевязи; издали он этого не разглядел, потому что повязка была синяя, как комбинезон. Наверно, девица сломала руку, поворачивая большой калейдоскоп, где "набрасывались" сюжеты романов.

Обычная травма влитературном отделе. Когда их разделяло уже каких-нибудь пять шагов, она споткнулась иупала чуть ли не плашмя. У нее вырвался крик боли. Видимо, она упалана сломанную руку. Уинстон замер. Девица встала на колени. Лицо у неестало молочно-желтым, и на нем еще ярче выступил красный рот, онасмотрела на Уинстона умоляюще, и в глазах у нее было больше страха,чем боли.

Уинстоном владели противоречивые чувства. Перед ним был враг,который пытался его убить; в то же время перед ним был человек-человеку больно, у него, быть может, сломана кость. Не раздумывая онпошел к ней на помощь. В тот миг, когда она упала на перевязанную руку, он сам как будто почувствовал боль. - Вы ушиблись? - Ничего страшного. Рука.

Сейчас пройдет.- Она говорила так,словно у нее сильно колотилось сердце. И лицо у нее было совсембледное. - Вы ничего не сломали? - Нет. Все цело. Было больно и прошло. Она протянула Уинстону здоровую руку, и он помог ей встать.

Лицо унее немного порозовело; судя по всему, ей стало легче. - Ничего страшного,- повторила она.- Немного ушибла запястье, и все. Спасибо, товарищ! С этими словами она пошла дальше - так бодро, как будто и впрямь ничего не случилось. А длилась вся эта сцена, наверно, меньше чем полминуты.

Привычка не показывать своих чувств въелась настолько, чтостала инстинктом, да и происходило все это прямо перед телекраном. Ивсе-таки Уинстон лишь с большим трудом сдержал удивление: за тедве-три секунды, пока он помогал девице встать, она что-то сунула емув руку.

О случайности тут не могло быть и речи. Что-то маленькое и плоское. Входя в уборную, Уинстон сунул этувещь в карман и там ощупал. Листок бумаги, сложенный квадратиком. Перед писсуаром он сумел после некоторой возни в кармане расправить листок. По всей вероятности, там что-то написано. У неговозникло искушение сейчас же зайти в кабинку и прочесть.

Но это,понятно, было бы чистым безумием. Где как не здесь за телекранами наблюдают беспрерывно! Он вернулся к себе, сел, небрежно бросил листок на стол к другим бумагам, надел очки и придвинул речение. Пять минут, сказал он себе, пять минут самое меньшее!

Стук сердца в груди был пугающе громок. Ксчастью, работа его ждала рутинная - уточнить длинную колонку цифр - и сосредоточенности не требовала. Что бы ни было в записке, она наверняка политическая. Уинстон могпредставить себе два варианта. Один, более правдоподобный: женщина - агент полиции мыслей, чего он и боялся. Непонятно, зачем полиции мыслей прибегать к такой почте, но, видимо, для этого есть резоны.

В записке может быть угроза, вызов, - приказ покончить с собой, западнякакого-то рода. Существовало другое, дикое предположение, Уинстон гналего от себя, но оно упорно лезло в голову. Записка вовсе не от полиции мыслей, а от какой-то подпольной организации. Может быть. Братство все-таки существует! И девица, может быть, оттуда! Идея, конечно, была нелепая, но она возникла сразу, как только он ощупал бумажку. А более правдоподобный вариант пришел ему в голову лишь через несколько минут.

И даже теперь, когда разум говорил ему, что записка, возможно, означает смерть, он все равно не хотел в это верить,бессмысленная надежда не гасла, сердце гремело, и, диктуя цифры вречение, он с трудом сдерживал дрожь в голосе. Он свернул листы с законченной работой и засунул в пневматическую трубу. Прошло восемь минут. Он поправил очки, вздохнул и притянул к себе новую стопку заданий, на которой лежал тот листок. Расправил листок. Крупным неустоявшимся почерком там было написано: Я вас люблю.

Он так опешил, что даже не сразу бросил улику в гнездо памяти.Понимая, насколько опасно выказывать к бумажке чрезмерный интерес, он все-таки не удержался и прочел ее еще раз - убедиться, что ему непомерещилось. До перерыва работать было очень тяжело. Он никак не мог сосредоточиться на нудных задачах, но, что еще хуже, надо было скрывать свое смятение от телекрана.

В животе у него словно пылалкостер. Обед в душной, людной, шумной столовой оказался мучением. Он рассчитывал побыть в одиночестве, но, как назло, рядом плюхнулся настул идиот Парсонс, острым запахом пота почти заглушив жестяной запах тушенки, и завел речь о приготовлениях к Неделе ненависти.

Особенно он восторгался громадной-двухметровой головой Старшего Брата из папье-маше, которую изготавливал к праздникам дочкин отряд. Досаднее всего, что из-за гама Уинстон плохо слышал Парсонса.

Приходилось переспрашивать и по два раза выслушивать одну и ту жеглупость. В дальнем конце зала он увидел темноволосую - за столиком еще с двумя девушками. Она как будто не заметила его, и больше он тудане смотрел. Вторая половина дня прошла легче. Сразу после перерыва прислали тонкое и трудное задание - на несколько часов, - и все посторонние мысли пришлось отставить.

Надо было подделать производственные отчеты двухлетней давности таким образом, чтобы бросить тень на крупного деятеля внутренней партии, попавшего в немилость. С подобными работами Уинстон справлялся хорошо, и на два часа с лишним ему удалось забыть о темноволосой женщине. Но потом ее лицо снова возникло перед глазами, ибезумно, до невыносимости, захотелось побыть одному.

Пока он неостанется один, невозможно обдумать это событие. Сегодня ему надлежало присутствовать в общественном центре. Онпроглотил безвкусный ужин в столовой, прибежал в центр, поучаствовал вдурацкой торжественной "групповой дискуссии", сыграл две партии внастольный теннис, несколько раз выпил джину и высидел получасовуюлекцию "Шахматы и их отношение к ангсоцу".

Душа корчилась от скуки, но вопреки обыкновению ему не хотелось улизнуть из центра. От слой "явас люблю" нахлынуло желание продлить себе жизнь, и теперь даже маленький риск казался глупостью. Только в двадцать три часа, когда он вернулся и улегся в постель - в темноте даже телекран не страшен, если молчишь, - к нему вернулась способность думать.

Предстояло решить техническую проблему: как связаться с ней и условиться о встрече. Предположение, что женщина расставляет емузападню, он уже отбросил. Он понял, что нет: она определенно волновалась, когда давала ему записку.

Она не помнила себя от страха - и это вполне объяснимо. Уклонитьсяот ее авансов у него ив мыслях не было. Всего пять дней назад онразмышлял атом, чтобы проломить, ей голову булыжником, но это уже дело прошлое.

Он мысленно задел ее вопри, млел ее молодое тело - как тогдаво сне. А ведь сперва он считал ее дурой вроде остальных - напичканнойложью и ненавистью, с замороженным низом. При мысли о том, что можно ее потерять, что ему не достанется молодое белое тело.

Уинстоналихорадило. Но встретиться с ней было немыслимо сложно. Все равно чтосделать ход в шахматах, когда тебе поставили мат. Куда ни сунься - отовсюду смотрит телекран. Все возможные способы устроить свидание пришли ему в голову в течение пяти минут после того, как он прочел записку; теперь же, когда было время подумать, он стал перебирать их по очереди - словно раскладывал инструменты на столе.

Очевидно, что встречу, подобную сегодняшней, повторить нельзя.Если бы женщина работала в отделе документации, это было бы более или менее просто, а в какой части здания находится отдел литературы, онплохо себе представлял. да и повода пойти туда не было.

Если бы он знал, .где она живет и в котором часу кончает работу, то смог бы перехватить ее по дороге домой; следовать же за ней небезопасно - надо околачиваться вблизи министерства, и это наверняка заметят. Послать письмо по почте невозможно. Ведь не для кого не секрет, что всю почту вскрывают.

Теперь почти никто не пишет писем. А если надо с кем-то снестись -есть открытки с напечатанными готовыми фразами, и ты просто зачеркиваешь ненужные. Да он и фамилии ее не знает, не говоря уж об адресе. В конце концов он решил, что самым верным местом будет столовая.

Если удастся подсесть к ней, когда она будет одна, и столик будет в середине зала,не слишком близко к телекранам, и в зале будет достаточно шумно... если им дадут побыть наедине хотя бы тридцать секунд, тогда, наверно, он сможет перекинуться с ней несколькими словами.

Всю неделю после этого жизнь его была похожа на беспокойный сон.На другой день женщина появилась в столовой, когда он уже уходил послесвистка. Вероятно, ее перевели в более позднюю смену. Они разошлись, невзглянув друг на друга. На следующий день она обедала в обычное время, но еще с тремя женщинами и прямо под телекраном.

Потом было триужасных дня - она не появлялась вовсе. Ум его и тело словно приобрелиневыносимую чувствительность, проницаемость, и каждое движение, каждыйзвук, каждое прикосновение, каждое услышанное и произнесенное словопревращались в пытку. Даже весне он не мог отделаться от ее образа. Вэти дни он не прикасался к дневнику. Облегчение приносила только работа - за ней он мог забыться иной раз на целых десять минут. Он не понимал, что с ней случилось.

Спросить было негде. Может быть, еераспылили, может быть, она покончила с собой, ее могли перевести надругой край Океании: но самое вероятное и самое плохое - она просто передумала и решила избегать его. На четвертый день она появилась. Рука была не на перевязи, только пластырь вокруг запястья. Он почувствовал такое облегчение, что не удержался и смотрел на нее несколько секунд.

На другой день ему чутьне удалось поговорить с ней. Когда он вошел в столовую, она сиделаодна и довольно далеко от стены. Час был ранний, столовая еще не заполнилась. Очередь продвигалась, Уинстон был почти у раздачи, но тут застрял на две минуты: впереди кто-то жаловался, что ему не дали таблетку сахарина.

Тем не менее когда Уинстон получил свой поднос и направился в ее сторону, она по-прежнему была одна. Он шел, глядя поверху, как бы отыскиваясвободное место позади ее стола. Она уже в каких-нибудь трех метрах.Еще две секунды - и он у цели. За спиной у него кто-то позвал: "Смит!" Он притворился, что не слышал. "Смит!" - повторили сзади еще громче. Нет, не отделаться.

Он обернулся. Молодой, с глупым лицом блондин пофамилии Уилшер, с которым он был едва знаком, улыбаясь, приглашал насвободное место за своим столиком. Отказаться было небезопасно. После того как его узнали, он не мог усесться с обедавшей в одиночестве женщиной.

Это привлекло бы внимание. Он сел с дружелюбной улыбкой. Глупое лицо сияло в ответ. Ему представилось, как он бьет по нему киркой - точно в середину. Через несколько минут у женщины тоже появились соседа, Но она наверняка видела, что он шел к ней, - и, может быть, поняла. На следующий день он постарался прийти пораньше. И на зря: она сидела примерно на том же месте и опять одна.

В очереди перед ним стоял маленький, юркий, жукоподобный мужчина с плоским лицом и подозрительными глазками. Когда Уинстон с подносом отвернулся отприлавка, он увидел, это маленький направляется к ее столу. Надежда внем опять увяла. Свободное место было и за столом подальше, но всяповадка маленького говорила о том, что он позаботится о свои худобствах и выберет стол, где меньше всего народу.

С тяжелым сердцемУинстон двинулся за няня. Пока он не останется с ней один на один,ничего не выйдет. Тут раздался, страшный грохот. Маленький стоял на четвереньках, поднос его еще летел, а по полу текли два ручья - суп и кофе. Он вскочил и злобно оглянулся, подозревая, видимо, что Уинстон дал ему подножку.

Но это было не важно. Пятью секундами Позже с громыхающим сердцем Уинстон уже сидел за ее столом. Он не взглянул на нее. Освободил поднос и немедленно начал есть. Важно было заговорить сразу, попа никто не подошел, но на Уинстона напал дикий страх.

С первой встречи прошла неделя. Она могла передумать, наверняка передумала! Ничего из этой истории не выйдет -так не бывает в жизни. Пожалуй, он и не решился бы заговорить, если быне увидел Ампфорта, поэта с шерстяными ушами, который плелся сподносом, ища глазами свободное место. Рассеянный Амплфорт был по-своему привязан к Уинстону и, если бы заметил его, наверняка подселбы.

На все оставалось не больше минуты. И Уинстон и женщина усердноели. Ели они жидкое рагу - скорее суп с фасолью. Уинстон заговорилвполголоса. Оба не поднимали глаз: размеренно черпая похлебку и отправляя в рот, они тихо и без всякого выражения обменялись несколькими необходимыми словами.

- Когда вы кончаете работу?

- В восемнадцать тридцать.

- Где мы можем встретиться?

- На площади Победы, у памятника.

- Там кругом телекрэны.

- Если в толпе, это не важно.

- Знак?

- Нет. Не подходите, пока не увидите меня в гуще людей. И не

смотрите на меня. Просто будьте поблизости.

- Во сколько?

- В девятнадцать.

- Хорошо.

 

Амплфорт не заметил Уинстона и сел за другой стол. Женщина быстродоела обед и ушла, а Уинстон остался курить. Больше они неразговаривали и, насколько это возможно для двух сидящих лицом к лицучерез стол, не смотрели друг на друга. Уинстон пришел на площадь Победы раньше времени. Он побродил вокруг основания громадной желобчатой колонны, с вершины которойстатуя Старшего Брата смотрела на юг небосклона, туда, где в битве за Взлетную полосу один - он разгромил евразийскую авиацию (несколько лет назад она была остазийской). Напротив на улице стояла конная статуя, изображавшая, как считалось, Оливера Кромвеля.

Прошло пять минут 'после назначенного часа, а женщинывсе не было. На Уинстона снова напал дикий страх. Не идет, передумала! Он добрел до северного края площади и вяло обрадовался, узнав церковь святого Мартина, ту, чьи колокола - когда на ней были колокола -вызванивали: "Отдавай мне фартинг".

Потом увидел женщину: она стояла под памятником и читала, илиделала вид, что читает, плакат, спиралью обвивавший колонну. Пока тамне собрался народ, подходить было рискованно. Вокруг постаментастояли. телекраны. Но внезапно где-то следа загалдели люди ипослышался гул тяжелых машин. Все на площади бросились, в ту сторону. Женщина быстро обогнула львов у подножья колонны и тоже побежала. Уинстон устремился следом. На бегу он понял по выкрикам, что везут пленных евразийцев.

Южная часть площади уже была запружена толпой. Уинстон,принадлежавший к той породе людей, которые в любой свалке норовятоказаться с краю, ввинчивался, протискивался, пробивался в самую гущу народа. Женщина была уже близко - рукой можно достать. - но тут глухой стеной мяса дорогу ему преградил необъятный и род и такая же необъятная женщина - видимо, его жена.

Уинстон извернулся и со всей силы вогнал между ними плечо. Емупоказалось, что два мускулистых бока раздавят его внутренности в кашу,и тем не менее он прорвался, слегка вспотев. Очутился рядом с ней. Они стояли плечо к плечу и смотрели вперед неподвижным взглядом, По улице длинной вереницей ползли грузовики, и в кузовах по всемчетырем углам с застывшими лицами стояли автоматчики.

Между ними вплотную сидели на корточках мелкие желтые люди в обтрепанных зеленыхмундирах. Монгольские их лица смотрели поверх бортов печально и без всякого интереса. Если грузовик подбрасывало, раздавалось звяканье металла - пленные были в ножных кандалах.

Один за другим проезжалигрузовики с печальными людьми. Уинстон слышал, как они едут, но виделих лишь изредка. Плечо женщины, ее рука прижимались к его плечу ируке. Щека была так близко, что он ощущал ее тепло. Она сразу взяла инициативу на себя, как в столовой. Заговорила, едва шевеля губами, таким же невыразительным голосом, как тогда, и этот полушепот тонул в общем гаме и рычании грузовиков.

- Слышите меня?

- Да.

- Можете вырваться в воскресенье?

- Тогда слушайте внимательно. Вы должны запомнить.

Отправитесь на Паддингтонский вокзал... С военной точностью, изумившей Уинстона, она описала маршрут.Полчаса поездом: со станции - налево; два километра по дороге, воротабез перекладины: тропинкой через поле; дорожка под деревьями, заросшаятравой; тропа в кустарнике: упавшее замшелое дерево. У нее словно карта была в голове.

- Все запомнили? - шепнула она наконец.

- Да.

- Повернете налево, потом направо и опять, налево. И на воротах

нет перекладины.

- Да. Время?

- Около пятнадцати. Может, вам придется подождать. Я приду туда другой дорогой. Вы точно все запомнили?

- Да.

- Тогда отойдите скорей.

В этих словах не было надобности. Но толпа не позволяла разойтись.Колонна все шла, люди глазели ненасытно. Вначале раздавались выкрики исмет, но шумели только партийные, а вскоре и они умолкли. Преобладающим чувством было обыкновенное любопытство. Иностранцы - из Евразии ли, из Остазии - были чем-то вроде диковинных животных. Ты их никогда не видел - только в роли военнопленных, да и то мельком.

Неизвестна была и судьба их - кроме тех, кого вешали как военных преступников; остальные просто исчезали - надо думать, в каторжных лагерях. Круглые монгольские лица сменились более европейскими, грязными, небритыми, изнуренными.

Иногда заросшее лицо останавливало на Уинстоне необычайно пристальный взгляд, и сразу же он скользил дальше. Колонна подходила к концу. В последнем грузовике Уинстонувидел пожилого человека, до глаз заросшего седой бородой: он стоял наногах, скрестив перед животом руки, словно привык к тому, что они скованы.

Пора уже было отойти от женщины. Но в последний миг, пока толпа их еще сдавливала, она нашла его руку и незаметно пожала. Длилось это меньше десяти секунд, но ему показалось, что онидержат друг друга за руки очень, долго. Уинстон успел изучить ее рукуво всех подробностях. Он трогал длинные пальцы, продолговатые ногти, затвердевшую отработы ладонь с мозолями, нежную кожу запястья.

Он так изучил эту рукуна ощупь, что теперь узнал бы ее и по виду. Ему пришло в голову, чтоон не заметил, какого цвета у нее глаза. Наверно, карие, хотя у темноволосых бывают и голубые. Повернуть голову и посмотреть на нее было бы крайним безрассудством.

Стиснутые толпой, незаметно держась заруки, они смотрели прямо перед собой, и не ее глаза, а глаза пожилого пленника тоскливо уставились на Уинстона из чащи спутанных волос.

Дальше =>>

Книга "Катынский Детектив" на кого сваливают Катынское дело

Статья Бориса Березовского - Как заработать большие деньги

Что дает Африка миру? Только СПИД. Автор - Кевин Майерс